Морской конек
Шрифт:
– Привет.
– Привет… меня слышно? – каждый раз спрашивал отец.
– Да… привет, пап.
Я представлял его, представляю и сейчас – идущего из дома по покатой дороге к рынку, к небольшому магазинчику за углом, к которому, как запоздалая мысль, прицепилась телефонная будка. Черно-желтая вывеска на двери. В моем родном городе в девять часов было уже поздно. На опустевших улицах никого, лишь тонкий туман и прохладный ветер. Отец устал после тяжелого дня в больнице, но каждый раз ждал, пока рассосется толпа и можно будет зайти в будку.
– Чооооооооооо
– Что такое? – голос отца дрожал, как будто он был под водой.
– Ничего, пап.
– Что это был за шум?
– Так, ничего.
– Ладно. Как оно все?
– Нормально, – разговоры всегда были перечислением фактов – отрывистым, недолгим, неловким. – Как мама?
– Она здесь… хочет с тобой поговорить.
– А Джойс? Она как?
– Нормально… много работает.
Моя старшая сестра была медсестрой в Калькутте. Мы писали друг другу письма, но жили в слишком разных мирах, которые пересекались, лишь когда мы оба возвращались домой.
Иногда мне хотелось быть немного откровеннее с отцом.
– Я пишу статью для нашего журнала.
– Это по учебе?
– Нет, просто… пишу.
– Когда у тебя каникулы?
Я отвечал на вопрос. Пуджа, Праздник огней, Рождество.
– Надолго?
– Думаю, недели на две.
– Тогда лучше оставайся в Дели… это слишком мало.
– Да, – были другие причины, по которым мой отец предпочел бы, чтобы я как можно реже приезжал в родной город.
– Ладно, поговори с мамой.
Это было облегчением. Мать была легче, эмоциональнее. Она рассказывала о своих заботах – еде, чистоте, жаре.
– Все в порядке, мам, не волнуйся.
– Твоя сестра худая, как щепка. Я ей сказала: как ты можешь лечить людей, когда даже о себе не в состоянии позаботиться?
Я представлял себе лицо Джойс, то, как она с раздражением цокает языком, и улыбался.
– Уверен, у нее тоже все в порядке.
Я давал матери выговориться – двоюродная сестра родила, дедушка попал в больницу, тетя приезжает на выходные. Новости казались мне такими же бесконечно далекими, как далек был я от родного города, стоя в коридоре и прижимая трубку к щеке.
– Ладно, милый… скоро еще поболтаем.
Иногда я все же пытался.
– Мам, есть новости от Ленни?
Резкий вдох, писк телефона. Снова писк. И, несколько секунд спустя:
– Ничего, как обычно. Он по-прежнему там…
– Надолго, мам?
– Пока не вылечится.
И мне больше ничего не оставалось, кроме как пожелать спокойной ночи.
Иногда я пытался представить себе Ленни.
По намекам в письмах, по крошечным деталям, которые он выдавал, не замечая или не считая их важными. В соседней комнате юноша рисовал черное солнце – картинку за картинкой. Снова и снова, неутомимые, нескончаемые круги. Может, ты нарисуешь что-нибудь еще, говорили юноше. И он рисовал. Лес, дом, цепочку гор. И закрашивал все черным кругом, закрашивал, пока не ломался карандаш. В комнате справа девушка тихо играла с камнями – пятью маленькими камушками, которые подбрасывала в воздух и рассыпала по земле. Бережно собирала,
Нем, я подвешен между небом и землей.
По вечерам, глядя в окно через узорчатую решетку, он видел серебристый отблеск сосен и вдалеке – неровные очертания холмов, хрупкий лунный диск, ненадежно уравновешенный. Огни города были слишком далеки, чтобы их можно было увидеть. Ночь за ночью сон не приходил. Сон, говорил он, прессовали в маленькие белые шарики, отколотые от луны. Аккуратно скручивали, как его пижаму, промывали чистой родниковой водой, и сон растворялся в ней, как звездная пыль, и плыл до кончиков пальцев рук и ног, до самой макушки.
Интересно, когда он теперь засыпал – гранулы выдавали после обеда. Дама в белом должна была смотреть, как он глотает, но она была легкомысленна и немного нетерпелива. Ей нужно было отдать много сна. Он хранил гранулы в ручке без колпачка. Он почти ее заполнил. Но надо было спать, чтобы ему не пришлось просыпаться от яркости этой комнаты. Этой квадратной ячейки. Мира, который был слишком зеленым и ранил его глаза. Ему не нужно было видеть, как они смотрят на него, разбитого этой болезнью. Он бормотал про себя строчки, которые помнил. Он где-то читал, что, когда землетрясение погребло под землей целый город, люди под землей спасались, читая стихи.
Но теперь все эти тяжелые книги мне больше не нужны, потому что, куда бы я ни пошел, слова не имеют значения, и так лучше. Я растворяю их наполненность в безмолвном море, которое ничего не может испортить, потому что ничем не дорожит.
Он поступал так же. Бормотал стихи по памяти, каждым слогом отмечая ход времени.
Но как долго? И зачем?
Как медленно шло время в темноте.
Видите, прошла всего минута.
Вот и мы, по-прежнему ждем.
Когда что-нибудь случится.
Я представлял, как в его руке, в центре ладони, лежит сон в аккуратных капсулах. Он отвинтил колпачок ручки и наполнил ее, мальчик, собирающий сокровища.
Помнил ли он темную кожу, дрожавшую под его телом? Волосы, переливавшиеся оттенками света и тени? Это было так стыдно.
За окном просыпалась луна. Деревья на ветру затихали.
Как ему хотелось оказаться под деревьями, прижать руку к земле. Он говорил, что часто вспоминал, как мы были вместе, он и я, его младший друг. Гуляли в лесу за его домом, курили дешевые сигареты, блуждали между деревьями.
Однажды, в самый глубокий час ночи, когда темнота развернулась во всю свою длину и ширину, он выбрался из кровати, подошел к столу. Маленькому столику у окна. В молочно-предрассветном сумраке, забрызганном последними звездами, он рисовал. Лицо матери, когда она была особенно ранимой, когда приходила к нему в комнату, думая, что он спит и не видит ее, когда она смотрит на него и пытается понять, что принесла в мир. Лицо отца, всегда перекошенное гневом. Таким глубоким, тайным гневом. Лицо незнакомца. Этот рисунок он скомкал, а потом разгладил и отложил в сторону.