Московии таинственный посол
Шрифт:
— Но ведь человек слаб. Каждый из нас льнет к папе римскому или московскому царю… Если к ним нельзя, то хоть к султану. Знаешь, отчего это? Да чтобы не быть в мире одному. Страшно ведь! Дайте мне бога. Если не можете дать бога, я позову сатану. Но один я не останусь. Я с ума сойду от страха!
— А я не один.
— Как же не один? Кто понял тебя? Кто руку протянул?
— А кто обязан был? Царь Иван? У него свои заботы. И у гетмана Ходкевича были свои дела. И у князя Константина. И даже у Гедеона Балабана. Но я всегда делал то, что хотел делать. И
— Значит, ты, печатник, счастливее меня. И смелее. А ведь мы с тобой, если вдуматься, враги.
— Наверное.
— Но сидим и мирно беседуем.
— И не в первый раз. Да и зачем нам ссориться по мелочам, раз мы с тобой воюем по очень крупному счету?
Граф покачал головой, затем, хромая, подошел к окну, отодвинул штору, минуту смотрел на город. Затем направился к креслу печатника, остановился перед ним и долго глядел гостю в глаза.
— Правду говорят: взгляд у тебя странный. Торопеешь, глядя тебе в глаза… Значит, не нужны, по-твоему, боги? Ни наш римский, ни ваш византийский?
— Разве я говорил такое?
— Нет, ты говорил иначе. Ты говорил, что невежество — враг человека, что невежество и неразвитость души приводят к войнам и кровопролитию.
— Да, я так говорил.
— Не ты ли утверждал, что образованному Петру Скарге следовало бы понять, что русские — братья полякам, а Ивану Вышенскому — что поляки братья русским?
— Да, и это тоже говорил.
— Ну, а остальное и додумать нетрудно. Если не разные боги разделяют поляков и русских, то что же их разделяет?
— Я говорил, что невежество враг человека. А больше я ничего не говорил.
— Старик! — сказал граф. — У тебя очень странный взгляд… Забыть его будет трудно.
— Обычный взгляд, — ответил печатник, — человечий.
Граф налил в кубки вина.
— Мне не полагалось бы с тобой сидеть за вином. Не полагалось бы вести дружеские беседы.
— А ты не волнуйся, — сказал печатник, — я не выдам. Для чего меня пригласили?
— Для этой короткой беседы. И ты рискнул говорить честно.
— Чего же мне бояться?
— Как сам сказал: невежества и неразвитости души.
— Ах, этого… Да, конечно. А Теперь, граф, оставьте меня в покое. Не царем Иваном я послан сюда.
— Знаю. Давно знаю. Полон ли твой кубок? Если я дам тебе денег… много денег. Хочешь, замок подарю? А взамен единственное: ты будешь издавать только такие книги…
— …которые будут угодны тем, кого ты во Львове представляешь?
— Скажем проще: лично мне.
— Пустое, — покачал головой печатник. — Зачем нам время тратить на эту беседу? Ведь не соглашусь.
— Мой долг был предложить тебе… Как знаешь!
Пойми и прости
Ну конечно же, Гринь был вовсе не тем человеком, на слово которого можно положиться. Подумал Гринь, подумал, а затем взял и хорошо отточенным ножиком отрезал печать в надежде затем приклеить ее так, чтобы печатник ничего не заметил.
Это было письмо, адресованное Ивану и ему, Гриню. То, что в письме было написано, повергло Гриня в ужас.
Печатник писал, что строго-настрого запрещает сыну и Гриню тратить время и силы на отмщение убийцам. «Мне все равно пришло время помирать. Знаю я, что зимы этой уже не пережил бы».
Гринь не сразу сообразил, о каких убийцах толковал в письме Федоров, но потом догадался: письмо должно было быть вскрыто лишь поутру. Значит, Федоров пошел туда, откуда можно было и не вернуться. Но куда именно? Гринь схватился за свою рыжую голову: «Что делать?»
«Сын! — писал печатник, обращаясь к Ивану. — Извини, что искалечил я твою жизнь и завез на чужбину. Не о себе я думал и не о тебе, а о многих людях — бедных, забитых и темных. Для этих людей нужны школы и книги. И знал, что не помощник в таком деле ни русский царь, ни польский король, ни гетман Ходкевич, ни князь Острожский. Ушел от них от всех. Потому ты, сын, и не получил от меня ни земель, ни богатства. Но ты меня пойми и прости… Помни, что делу своему я не изменил. И теперь надеюсь на вас с Гринем…»
Перепуганный Гринь побежал за младшим Иваном, разбудил его. Они решили вместе дожидаться печатника.
— Батя! — крикнул Иван, когда печатник вошел. — Живой?
— Вполне, — ответил Федоров. — Значит, ты, Гринь, вскрыл письмо? Как же тебе впредь верить?
— Нельзя мне верить, Иван Федорович. Сам я себе не верю.
— Ладно, ложись спать. Утром разберемся.
Но сам печатник долго не мог уснуть. Сердце рвалось из груди, норовило выскочить через горло. Дышать было тяжко, а перед глазами плыли разноцветные круги. Дожить до рассвета — там видно будет.
Но утром печатник был бодр. Велел звать Лаврина Пилиповича. Все вчетвером — Лаврин, печатник, Гринь и Иван — отправились они в харчевню «У башни».
Пенилось пиво. Стучали о деревянные столы кружки. В дальнем углу побрякивали сабли, слышались осипшие голоса, звавшие желающих в очередной поход в Палестину. Самое время! Добрели бы хоть до ближайшего угла! В полумраке кто-то звал свою маму и даже святую деву Марию.
А за соседним столом бледный юноша, наверное поэт, вытянув тощую шею и закрыв глаза, читал нараспев стихи Миколая Рея:
Молился ксендз, ревела баба что есть силы. «Чего ревешь? — ее соседка зло спросила. — Ведь это же латынь, а ты ее не знаешь!» — «Не знаю…» — «Так чего ты глотку раздираешь?» «А ксендзу я и так, — сказала баба, — верю. К тому ж напомнил он тяжелую потерю: Мой ослик, что издох, совсем не знал латыни, А голосил, что ксендз, на свой манер ослиный».Шляхтич, рвавшийся в поход на Иерусалим, заявил, что отрежет за такие стихи бледному юноше уши.