Московляне
Шрифт:
— Клади венец на стол и ступай, — сказал он меньшаку.
У того и впрямь подгибались колени. Держась за стену, он вышел в дверь.
Прокопий заговорил не сразу.
— Когда княжой дар тебе обиден или противен, — медленно вымолвил он наконец (у него перехватывало голос), — тогда кинь его в реку. Так и скажу князю. Только наперво рассуди своим боярским спесивым умом и пойми: тебе дарена не шейная гривна, не перстень, не запястье, а венец… — он запнулся, вспоминая трудное немецкое слово, слышанное еще в Киеве, — княжеский клейнод! [37] Не затем дарен, чтоб красовалась в нем перед людьми, а чтоб берегла как память. Ежели своя гордыня тебе дороже, чем княжая память, растопчи венец: твоя воля. А мне, худому слуге, моя холопья совесть не даст везти его назад. Прощай, боярыня.
37
К л е й н о д — принадлежность княжеского убранства: корона, скипетр и держава.
Последние слова он произнес уже на ходу и крупными шагами вышел вон.
Она кинулась за ним вслед, но перед захлопнувшейся за ним дверью упала вдруг на колени, закрыв лицо руками.
Внук проснулся, сел в постели и, протирая заспанные глаза, глядел с недоумением то на бабкины странно вздрагивающие плечи, то на ярко освещенную солнцем золотую диковину, которая весело играла всеми огнями на поседевшей под солнечным лучом черной, погребальной пелене.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Кровь добрызнула
I
Боголюбовский обоз двинулся из Москвы после обеда, когда солнце стояло над Боровицкой башней.
Пономарь взошел на звонницу, чтобы удобнее наблюдать, как повезут пойманных. Туда же взобрались и дьякон с толстой дьяконицей. Поп с попадьей смотрели со своего крыльца. Из-за плетня, на котором кривились туда и сюда опрокинутые горшки, выглядывала остроносая проскурня. Даже огнищаниха, которая со всеми в городе была в ссоре и никогда не выходила со двора, и та высунула обиженное лицо из окна своего терема. На пороге приворотной избушки стояла старуха-воротница и концом холщовой косынки утирала заплаканные глаза.
Поезд растянулся так, что верховой на буланом коньке, ехавший в голове обоза, давно миновал посад, а задние подводы только еще трогались.
Когда повозка Ивана Кучковича, к которой он был прикован наглухо, втянулась в темный воротный пролет Неждановой башни, правивший лошадьми курчавый ученик меньшака — он сидел не на облучке, а, по обычаю того времени, верхом на одном из упряжных коней — сразу заметил полосатую телогрею младшей поповны: девушка жалась к ободранной рогами тележных осей, перемазанной дегтем верее [38] городских ворот.
38
В е р е я — столб, на который навешивается створка ворот.
— Куда вторкалась? — прикрикнул на нее верховой со шрамом на лице (он ни на шаг не отставал от стольниковой повозки). — Уйди с дороги!
Поповна проворно выскочила из-под ворот на мост, но до того застыдилась, что так и не посмела заглянуть в красивые прищуренные глаза.
— Левей бери, разиня! — сказал курчавому парню все еще связанный Иванов конюх, сидевший рядом с хозяином. — В перила въедешь!
Площадь между рвом и посадом была полна народу. Над толпой любопытных высоко выдавалась чумазая голова кузнеца-исполина. Когда в воротах показалась повозка Кучковича, великан легко поразгреб ручищами тех, кто стоял перед ним, и, выйдя в первый ряд, окинул последним, заботливым взглядом железные кованые стаканы, надежно заклепанные на руках и на ногах стольника, и толстую цепь, которая, въедаясь в зеленый бархат одежды, стягивала крест-накрест Иванову широкую спину.
За повозкой Кучковича шла подвода ростовского купца. Он тоже был окован.
— Упырь! Прямой упырь! [39] — заговорили в толпе. — Отколь взялся такой?..
Купца никто не знал.
Прокопий второпях забыл распорядиться, чтобы пойманного ростовца накормили обедом: купец жевал беззубыми челюстями захваченный еще из дому очерствелый хлеб. Железа мешали подносить краюху ко рту. Маленькая голова уходила время от времени в узкие плечи, чтоб сунуться за хлебом к рукам.
39
У п ы р ь — по народным поверьям, мертвец, вышедший из могилы, чтобы сосать кровь живых людей.
Сдержанный говор толпы перешел в громкий гул, когда из ворот выехала на мост следующая подвода. В ней везли посадника.
Он скалил желтый зуб и все время вертел своими маленькими, будто детскими ручонками: то пощипывал редкую седую бороду, то тер глаз, то оправлял отвороченные вверх поля остроконечного, расшитого бисером колпака, стараясь, видно, показать, что он не в оковах.
— Провожать, что ли, поехал? — говорили в толпе.
— Какое провожать! Или не видишь, кто по бокам от него сидит? Один с топором, другой с рогатиной.
— Не он провожает — его провожают.
— Туда и дорога!..
На дне последней телеги лежал с закрытыми глазами хитрокознец.
Он был укутан в отцову заплатанную сермягу. На голове была отцова же теплая шапка, а под головой — седло. За телегой, уныло кивая ушами, нехотя переставлял ноги холеный гнедой жеребец, привязанный к задней нахлестке.
В самом хвосте обоза ехали верхами три дружинника, а впереди них — Прокопий. Его спокойный каурый мерин досадливо мотал большой головой, когда о его плечо терлась озорная рыжая кобылка огнищанина. Ястребок сам набился провожать боголюбовских гостей.
Старик-воротник, прихлопнув кое-как тяжелые полотна городских ворот, у которых все еще стояла на мосту поповна, догнал обоз и, поравнявшись с последней телегой, пошел с ней рядом, держась рукой за грядку.
Обод заднего колеса то и дело шаркал по его поджарой икре, приступы кашля не раз вынуждали отстать от телеги, но он снова ее догонял, опять хватался за грядку и, поглядывая на меньшака, на несмытые следы запекшейся крови в уголках его синих губ, без умолку наставлял сына, как присматривать за подручными и учениками, как поменьше знаться с боярскими, купеческими и посадскими кузнецами, от которых добра не жди, как и чем помогать многодетной сестре, как лечить больную грудь, как приохочивать к работе детей, как ковать гнедого жеребца, как просить у князя дубового лесу для постройки новых хором…
Обоз, поднявшись из ложбины на Кучково поле, прибавил ходу, и старику стало невмочь поспевать за ним. Взглянув еще раз на меньшака, сунув ему в ноги, под стоявший там шлем, берестяной туесок с водой из-под точильного камня, воротник отошел наконец от телеги, остановился на краю широко разъезженной, уже просохшей Владимирской дороги и, прижав обеими руками бороду к груди, простоял до тех пор, пока замыкавшие поезд верховые не скрылись в дальнем осиннике.
II