Московские сумерки
Шрифт:
Ни одна из пятнадцати республик СССР, кроме, пожалуй, России, которая сама по себе целый континент, в одиночку справиться со своими проблемами не сможет, думал Серго. Возьмем прибалтийские республики, хоть они и динамичны, но по размерам крошечны, ничуть не больше среднего графства. А Узбекистан, Азербайджан, Казахстан… без цивилизованного влияния Союза они постепенно угодят в дремучую темноту ислама, где люди обречены жить в нищете, убожестве и невежестве.
Но Грузия? Ему даже в голову никогда не приходила мысль о том, что Грузия станет независимым государством. И русским, как он думал, тоже такая мысль не приходила.
– Нет-нет. Национализм вовсе не обязательно панацея, – начал Георгий. – Но это такое средство, которое, по меньшей мере, хотя бы временно,
– Понимаете ли, – сказал Серго, – я тоже верю, как и вы. Я верю, что человечество едино и что смерть одного человека уменьшает и ослабляет всех нас. Я верю, что нам следует жить в мире и согласии, без различий между нами; а когда я говорю «мы», имею в виду всех живущих людей. Но проблема в том, что те, кто правит нами, в это не верят, хотя на словах и утверждают это. Государство всегда стремилось искоренить национализм, но оно стремилось вообще все выкорчевать. Народ же не мог безучастно смотреть, как его лишают всего. Поэтому люди тесно сплачиваются вокруг своего понимания правды, а одно из представлений, которое наши сородичи четко осознают, – это, что они грузины, а не русские.
– Народы и государства, как видишь, понятия совершенно разные. У них могут совпадать границы, но все же они не одно и то же. Союз настаивал, что мы все единый народ и во имя единства мы все должны тесно сплотиться, пока не будут разрешены все проблемы Союза. Но, конечно же, мы вовсе не единый народ: границы нашего государства устанавливались силой, а не с общего согласия. Для взаимоотношений народов в границах таких союзов требуется, само собой разумеется, вновь и вновь прибегать к силе. А когда сила иссякает, подобные государства распадаются на составляющие их нации и народы, которые сами определяют свою судьбу с общего согласия.
– Но вы же не утверждаете, что грузинами становятся по праву выбора? – настаивал Чантурия, не совсем понимая, шутит Георгий или же говорит серьезно.
– Нет, как раз утверждаю. Я грузин потому, что я так говорю. Или же, чтобы втиснуть вопрос в рамки нашего разговора, мы являемся грузинами потому, что мы так говорим. Это понимание пришло с обоюдного согласия или взаимного признания, а не просто по хотению одного человека.
– А если какой-нибудь татарин заявит, что он грузин?
– И он им станет, если все, в том числе и он сам, осознают, что он грузин. Таково определение категории национальности. У народов, конечно же, нет точно очерченных рамок. Что сказать о национальности человека, у которого мать грузинка, а отец татарин? Грузин ли он? Да, он грузин, если мы считаем его грузином.
– Мы грузины, ты и я. Мы не русские. Мы знаем это, и русские знают. И мы, и они составляем одно государство на данный момент. Русские говорят: «Мы – единый народ». Но в действительности мы не едины. Вместе мы составляем одно государство, но это вовсе не значит один народ. Да, утверждают, что мы единый народ. Но делают это, чтобы держать нас в узде, так как иначе нельзя с нами обращаться как с единой общностью людей. В сущности же, проблема национальности гораздо глубже. Проблема заключается в том, что партия, твоя партия, ведет себя так, будто она нация завоевателей, управляющая государством из покоренных народов-подданных. Эта проблема касается понятий «мы» и «они», разведенных по разным углам. Хочешь знать, где я впервые понял такое? Да в ГУЛАГе же, где государство ежеминутно вдалбливало в меня, кто есть «мы» и кто «они». «Мы» – это я сам и мои сокамерники-зеки, а «они» – все другие, в первую очередь правоохранительные и карательные органы Советского Союза. При таком раскладе не имеет никакого значения, кто заключенные по национальности: грузины, русские, чукчи или узбеки. А что в результате? Мы единый народ, народ-заключенный, народ-арестант. Но мы же должны быть народом с общего согласия. Это зеками мы стали по воле государства. К сожалению, нашему государству еще предстоит это открыть. Сила же, как бы долго она ни применялась, никогда не заменит согласия.
– Но как же достичь согласия? – настоятельно спрашивал Чантурия. – Мы же не можем твердить каждому гражданину каждый день: «Вы согласны быть частичкой нашего государства?»
– Уж вы-то, конечно, не можете, – согласился Георгий. – Поддерживать вечное согласие можно лишь постоянным взаимным интересом. Например, заботой правительства о благе и выгоде управляемых. А другого пути нет. И можно утратить согласие в любой день, к примеру, путем неосторожного применения силы. А все же другого пути нет. Правительство, власть – это институты, созданные ради блага руководимых. А у нас они работают на благо и потребу руководителей. Это просто организованная преступность.
Проблема в том, – продолжал Георгий, – что наши законы не работают. Или, скорее, в том, что у нас нет законов. Граждане обязаны подчиняться закону, а у правителей обязанностей перед людьми нет. У нас не правовое государство, оно управляется не законами, а силой, и мы привыкли к таким порядкам. Но если в государстве нет государственных законов, то это не значит, что нет и законов чести. И по ним-то живет народ, потому как честь – это не что иное, как кодекс, а те, кто признают этот кодекс, и составляют народ – они сами считают себя народом. По закону чести мы и жили, сидя в лагерях. Режим пытался заставить нас жить по закону силы, а мы жили по закону чести. Не целиком и полностью, правда, а в общем и целом. Даже если целого народа и не набирается – насчитывается всего группа людей, согласившихся придерживаться кодекса, – все равно каждый отдельный человек может жить по своим законам чести. Кто знает, может, это и есть высшая форма бытия.
После ухода Георгия Чантурия с матерью все еще продолжали разговор, но касались лишь прошлого. О многом говорить они просто не могли, больше молчали – им было о чем помолчать. Спать он отправился рано, а ночью вдруг проснулся, почувствовав какое-то мощное грохочущее движение на улице, но вскоре опять уснул.
– 22 —
Суббота, 8 апреля 1989 года,
10 часов утра,
Проспект Руставели
В Москве в это время не утихали пронзительные порывы холодного ветра. [7] За ними пришли серые дни нудного мелкого дождя, чередующегося с сыпучими хлопьями снега. Снег таял и превращался в лед, Затем таял лед и снова замерзал… Накопившиеся за долгую зиму груды песка, грязи и соли прилипали к обуви и разносились на ногах по магазинам, учреждениям, квартирам. Россия с напряжением выдерживала зимние тяготы: уже шел апрель, а зиме, казалось, конца-края не видать, на скорый приход весны надеяться не приходилось, хотя надежда и теплилась.
7
В Москве в эти дни было 12–15 градусов выше нуля.
А в Тбилиси, столице Грузинской Советской Социалистической Республики, в эту пору уже вовсю распустились на деревьях молодые светло-зеленые листья, золотившиеся в лучах утреннего солнца.
Чантурия остановился около пожилой женщины, которая торговала веточками ярко-желтой мимозы напротив хачапурни – кафе, где на скорую руку готовили пирожки с сыром, неплохо расходившиеся среди молодежи – старшеклассников и студентов. Чантурия оделся в старый костюм, который носил когда-то еще студентом университета: серые брюки, голубую куртку и серую рубашку из синтетики с отложным воротником. Мать, увидев его утром в этой одежде, заметила с удивлением: