Московский гамбит
Шрифт:
— Уходи из моего дома! — повторил Олег. — Иди. И привыкай к жизни в аду, где хочешь — но только не у меня.
К его удивлению супер-скандала не произошло. Кто закричал, кто разбил бутылку, кто защищал Терехова, но большинство — все-таки они были его гости — стояли за Олега. Одна девчонка завопила о неблагодарности. Коля со шкафа запричитал, что он все это давно предсказал. А Тоня Ларионова промолвила тихонько, что так нашептала Катя Корнилова — что это все из-за нее.
На этот раз Терехов — против своего обыкновения — почему-то не взбесился.
— Я и сам хотел уйти. Не понимаешь ты упоения в скрытой мерзости! Жизнь — это не бабушкин балаган! Учись, учись, тренируйся для ада, дурень! Прощай, Олег!
И он хлопнул дверью, захохотав.
Все так и застыли в полном изумлении и молчании. Верочка Тимофеева даже забыла выпить свои полстакана вина.
— Терехов есть Терехов, — тупо прошептал Берков.
— Устал я от мерзости, господа. Без Лени было так прекрасно! — проговорил Закаулов, уходя в запроходную, маленькую комнату.
— Чтоб больше я его не видел. Хватит уже. Пусть никто не приводит его, — мрачно добавил Олег.
Однако этот взрыв не прервал полностью течение вечера. Некоторые, правда, смутившись, ушли. Но вечер продолжался, хотя в более меланхолических тонах.
Под конец зазвенела даже гитара, и полились песни: сумасшедшие, лихие и сюрреальные. Про медведя, который забредет играть на рояле. Про девочку, которую забыли в сенях. И про мертвецов, которые будут ругаться матом. Но постепенно все стало затихать: иссякали силы, водка, стихи.
«Сборище» перестало быть единым: оно распалось на отдельные группки. Но в запроходной комнатке еще неистовствовали, распивая последнюю, припасенную под кроватью, бутылку водки. В стороне, сидя у зеркального шкафа, пьяный молодой человек объяснялся в любви.
В другом месте смиренно говорили о Небытии.
Глебушку Луканова — бесчувственного — увозили его поклонники к старушке-матери, благо она жила недалеко. Так распорядилась, исчезая, Катя Корнилова, блеснув напоследок золотом своих волос.
Некий лохматый художник плакал на груди Муромцева.
— Прощай, старик, прощай… Еще только через два дня увидимся!
— Не тяни ты меня за душу, не тяни, — услышал где-то Олег. — Все равно то, что ты мне сказал, не сбудется изнутри. Ты проник в самую глубь. Но прощай, дружище, давай поцелуемся. До завтра.
Скоро все затихло. Почти все ушли. Остались — Олег, Закаулов, Берков и Коля, дремлющий на шкафу. Впрочем, про него говорили, что он мыслит во сне.
Уже начинало светать за окном. Первые восходящие лучи были нежны и еле приметны: бездна от них только окрасилась в бледные тона.
— Ну, вот, Олег, — заключил Берков, сидя в вольтеровском кресле. Он был пьян меньше других. — Занавес опущен. Все кончено. А как вы себя сами чувствуете, господин главный поэт, на этой сцене?.. Что открыли? Кем это было разыграно? Богом? Дьяволом?
На полу валялись осколки разбитых стаканов, бутылок, окурки, копировальная бумага, и в воздухе еще плавал зловеще-мечтательный дым от сигарет.
— Я не знаю, кем это было поставлено, — отметил Олег, чуть-чуть отрезвевший. — Но эта сила — глубоко искренняя. Все было всерьез. Наобщались всласть.
— Но веришь ли ты, что это ведет вверх, к небесам?
— Не Бог — отец лжи. Все, что от такого обнажения души — бесконечная ценность. А мерзость — что ж, куда ж от нее денешься, бывает…
Закаулов плакал, высунув голову в окно. Но это были слезы просветления. Свежий московский ветер обвевал его и лечил.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Тяжелое наступило для них утро. Новый день еще не чувствовался в этих комнатах, где недавно прошла «мистерия обнаженных душ». Коля — на шкафу — проснулся первый, часам к 12 дня. Он ошарашенно огляделся, ничего не понял, но, увидев спящих Олега, Бориса Беркова и приютившегося в кресле Закаулова, сразу пришел в себя. Они знали его привычку просыпаться первым, а поэтому ему была оставлена на тумбочке пьяная записка со стопкой водки на опохмел. Но он прежде всего засуетился: не потерял ли свои книги. Он быстро их нашел, под столом; то были том Сведенборга, Добротолюбие и Бердяев. Успокоившись, он быстренько выпил водочку, постучал по шкафу и вышел.
Молодая соседка Олега устыдила его вслед:
— Образованный, Фридриха Энгельса, — указала она на книжки, — небось читаешь, а пьянствуешь ночами!
Вскоре проснулись и наши друзья. Болела голова, все расплывалось, дрожали руки, и было чуть грустновато на душе — но с каждой минутой жизни, капля за каплей, опять возвращались к ним.
— Ишь ты, — первым складно выразился Закаулов.
Но через полчаса дело продвинулось немного дальше, и Берков, который уже успел напиться чаю, вдруг спросил у Закаулова:
— А скажи-ка, Лешка, что ты вдруг так разрыдался вчера на подоконнике? Правда, перед этим ты смеялся.
— О, какой ты наблюдательный, — вздохнул Закаулов. — Я был сильно выпивши. А расслабился я потому, что ты спросил: приведет ли это к небесам?
— А, помню. Ничего себе: все-таки сразу: к небесам!
— А что?! — тихо отозвался Олег. — Дух любит парадоксы. Почему бы и нет, почему бы и не здесь? Но, конечно, раз обнажение душ — то и другого хватает, черненького, все, что есть, то и выкладывают. Так что не серчай, Леха, как-нибудь все равно прорвемся. Глядишь, тайный человек поможет.
— Я и не серчаю! — бодро ответил Закаулов. — Чего-нибудь придумаем. Средства, говорят, есть. Только найдется ли для меня, такого забубенного… А жизнь все равно хороша, даже без небес, особенно если есть на опохмел.
И он встал, потянувшись.
— На опохмел всегда найдется. Надо двигаться, господа. А то здесь закиснешь. Московский воздух душу лечит. И пиво, — тоном хозяина похмелья сказал Олег.
— О, нет, я не могу. Вы люди относительно свободные, а мне надо в институт заглянуть, — с сожалением объявил Берков. — Я в другую сторону.