Московский гамбит
Шрифт:
— Сейчас не надо, — вставил Валя Муромцев. — Мы и без того пьяны.
— Нет, Светланочка, извини, я что-то не в ударе. Пусть плывет, как плывет. Деревья, листы, твое лицо, небо… Пусть кружится. Главное, чтоб не провалиться во тьму.
— О, — вдруг вздрогнула Светлана. — Выпьем за то, чтоб нам не провалиться во тьму!
— Конечно, конечно! Но ведь каждую ночь ты во сне в нее проваливаешься, — прошептал Валя.
— Ну, это ведь с возвратом! — захохотал Закаулов.
— Тогда за возврат! — произнесла Светлана; откуда-то появились маленькие
— Чтобы нам все время из тьмы возвращаться, видеть друг друга и пить, — возбужденно заговорил Муромцев. — И видеть лицо Светланы, — подумал он.
— А небо-то какое, — пробормотал Олег. — Боже мой, какое небо!
Все выпили, чокнувшись, ибо пили не за покойника, [1] за возврат из тьмы.
— И хорошо бы еще, — суетливо добавил Муромцев, дрожащими руками прикасаясь к пивной кружке, — чтоб из тьмы этой бездонной и жуткой — я не про сон говорю, а про настоящую тьму, послесмертную — кто-нибудь да выскакивал, обагренный, и встречался бы с людьми и чокался!
1
По старинной русской примете нельзя чокаться, если пьешь за покойника: иначе он может позвать к себе. (Примеч. Ю.М.)
— О, это у тебя свое, — заметил Олег. — Это уже из твоих рассказов.
— Волосы, глаза, — все, все, — шептал Закаулов, пьянея. — Теперь не надо никуда уходить. Бывает так хорошо, что не хочется дальше жить.
— Тем не менее, — удивился Муромцев.
Светланочка улыбалась и разливала водку в маленькие «похмельные» стаканчики, которые заботливо расположила. И вообще она чуть-чуть ухаживала за своими бедолагами. Даже молчание становилось нежной музыкой, и каждая улыбка, слово невзначай, приобретали особое значение. Словно оказались они вытянутыми из мира и перенесенными в более тонкий и блаженный слой бытия, где не было ни жестокости, ни бед. Нежность немного была не от мира сего, но в то же время исходила из какой-то бездны в человеческом сердце.
Светлана играла здесь, конечно, главную роль, и они не могли насмотреться на ее лицо, на эту бесконечную смену улыбок, теней, странных слов. Точно они погрузились в скрыто-блаженную сферу души, внезапно обнажившуюся. Большие глаза Светланы то влажнели, то наполнялись слезами, то уходили в свою вечную синеву; она сама была в этом… Ронялись слова, иногда звенели стаканчики, дул из города свободный бесконечный ветер, и если бы им сейчас сказали: «умереть», они все с улыбкой приняли бы смерть и заснули. «Как долго может чистота длиться в мире», — думал Закаулов.
«Очарование ли это, чары? — проносилось в уме Муромцева. — Нет… нет… это ведь реальное… это есть».
Светлана встала и подошла к березке. Ветер и звуки далекого города, хотя в то же время рядом. Что-то протоптано на земле, чьи-то следы, куда они ведут, что остается, что нет?! И как плачут листья, когда они любят?!
И вдруг потемнело. Олег ушел в непонятное забытье. Когда он очнулся — сколько прошло времени он не помнил — Светлана уже прощалась: ей надо было идти. Расстроганный Закаулов, совсем трезвый, напросился проводить ее.
Валя Муромцев почему-то постеснялся присоединиться к ним и решил идти с Олегом, совсем в другую сторону, к метро. Выйдя из леса, простились и разошлись.
Олег и Валя быстро очутились в сутолоке улиц, среди автомобилей, троллейбусов, спешащих людей, спокойных толстеньких газировщиц. Олег не замечал вокруг ничего, и вдруг постепенно стал впадать в странную ярость.
А Валя говорил что-то; и вот Олег услышал.
— Да, глаза Светочки могут поднимать мертвых из могил.
— Вот уж занятие у нее будет, — расхохотался Олег, — поднимать взглядом покойников из гробов!
— А что?
— Ну, ладно, приди в себя-то, — вдруг резко и холодно сказал Олег. — И не безумствуй.
— Но ведь Бог, говорят, умер, — не унимался Валя, улыбаясь.
— Ну, это смотря для кого.
Усталые, они присели на скамейке, в садике, недалеко от станции метро. Та самая ледяная ярость поднималась в душе Олега: и он отчужденно посмотрел вокруг.
— Вам бы всем вечно сидеть под юбочкой, — далеким голосом проговорил он. — Извини, Валя, я сам люблю это временами. Я имею в виду ах, слезы, необычайные глаза, и воспарение неизвестно куда.
— Ничего себе поэт, — ошеломленно подумал Муромцев. — А я ведь прозаик.
— Ну, предположим, отобьешь ты Светку у Петра, женишься: но ведь все будет другое, я не говорю, будет только плохое, но все другое, — продолжал Олег. — А эти необыкновенные моменты!.. Как тебе сказать!?.. Я не думаю, разумеется, что это иллюзия, нет, но это существует в каких-то иных измерениях, чем человеческая жизнь. Ничего уж не поделаешь! Мы можем там быть только мгновениями.
И он хлопнул Муромцева по колену.
— Пойдем!
И они вошли в сумасшедшее, бешеное кольцо метрополитеновской станции. Свет ослепил их, и ошарашил грохот. Поток людей несся вперед.
С трудом им удалось присесть в набитом битком вагоне. Вагон тронулся, и поезд помчался в черную пропасть подземелья.
Муромцев погрустнел и неожиданно спросил Олега, наклонившись к нему:
— Олег, я вспоминаю один разговор у тебя: после Бога, теперь очередь искусства умереть на земле…
— Везде все умерло, дело не только в искусстве.
— Все умерло? — с каким-то ужасом спросил Муромцев.
— Если не считать исключений, немногих.
— Но будет ли возрождение?
— Если и будет, то только после конца мира.
— И что же делать?! — воскликнул Муромцев. — Бог умер, искусство умирает, Красота возможна лишь мгновениями, и нигде на земле надежды нет! И что же делать!
— А вот когда, — ответил Олег, — будет самая жуткая, последняя безнадежность, как у Цветаевой, но ты не повесишься, а останешься жить, вот тогда начнется самое главное.