Москва 2042
Шрифт:
Конгресс проходил очень оживленно. Доноры делились своим опытом, рассказывали, как выполняют планы индивидуально, посемейно и побригадно. Говорили, на сколько процентов они выполнили свои предыдущие обязательства, и обещали в будущем достичь еще больших успехов.
Пока я все это смотрел, Искрина нервничала и несколько раз, заслоняя экран, промелькнула передо мной в полураспахнутом халате. При этом ее дурацкий пластмассовый медальон телепался у нее на груди, как маятник на ходиках.
— Ну зачем ты смотришь эту ерунду? — не выдержала она. — Неужели
— Оставь меня в покое и не мешай! — сказал я.
— Хорошо, хорошо, не буду, — покорно согласилась она, но через минуту опять появилась между мной и экраном. — Неужели тебе это интересно?
— Конечно, конечно, — сказал я. — Я же такого никогда не видел и не слышал.
— Чего ты не слышал? Разве в твои времена не было доноров?
— Доноры были, — сказал я, — но до такой тотальной сдачи вторичного продукта в мои времена никто еще не додумался.
Она стала меня расспрашивать, по-моему, даже не столько из любопытства, сколько для того, чтобы отвлечь меня от телевизора и затащить в постель. Но я как раз с противоположной целью стал добросовестно рассказывать.
— Видишь ли, — сказал я, — я, как ты знаешь, жил при двух исторических формациях. Так вот, при капитализме сдача вторпродукта была поставлена из рук вон плохо, а если точнее сказать, и вовсе никак не поставлена. Ну, скажем, сдача крови или генетического материала хоть как-то были организованы, а все остальное пускалось, можно сказать, на ветер. Правда, при социализме с этим делом было гораздо лучше. Мы собирали крошки, объедки, писали об этом в центральных газетах, выступали по телевидению, и результат все-таки какой-то был.
Я рассказал Искрине, что даже в нашем писательском доме у метро Аэропорт на каждом этаже стояли ведра для пищевых отходов. Запах, конечно, был неприятный, но все понимали, что дело нужное и полезное. А теперь это вообще поставлено на широкую ногу.
— Ну да, — сказала она, — конечно. Мы, я думаю, во многих отношениях ушли далеко вперед.
— Вы ушли далеко, — согласился я. — Но, по-моему, кое-что у вас не продумано.
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду, что от вас, комунян, требуют сдавать много вторичного продукта, а первичным продуктом обеспечивают недостаточно.
По-моему, ей мое высказывание не понравилось. Она как-то нервно стала дергать свой медальон и спросила:
— Разве тебе чего-нибудь не хватает?
— Мне-то хватает, — сказал я, хотя, по правде сказать, кое-чего не хватало и мне. — Но я же не о себе думаю, не только о себе, а о людях. Нельзя же от них требовать невозможного. Надо же понимать, что вторичного без первичного не бывает.
Мои слова произвели на нее очень странное впечатление. Она вдруг изменилась в лице и сказала, чтобы я никогда ничего подобного больше не говорил.
Я удивился и спросил, а в чем дело? Разве я сказал что-нибудь крамольное? Это же всем известно, это еще Маркс заметил, что первичное первично, а вторичное вторично.
— Какая глупость! — закричала она, ужасно возбудившись. — То, что ты говоришь, — это метафизика, гегельянство и кантианство. Я не знаю, что сказал Маркс, но Гениалиссимус говорит, и это краеугольный камень его учения, что первичное вторично, а вторичное первично.
При этом она так на меня посмотрела, что я замолчал. По прошлому опыту я знал, что некоторые гениалиссимусы так обожают свои высказывания, что несогласным готовы голову оторвать.
— Ладно, — сказал я, — ладно. Если я сказал что не так, извини.
И чтобы переменить разговор, спросил, для чего она носит этот свой медальон.
Она сказала, что это не медальон, а Знак Принадлежности, который выдается еще во младенчестве, сразу после обряда звездения.
— А что там внутри? — спросил я.
— Внутри? — переспросила она, почему-то опять заволновавшись. — А почему ты думаешь, что там внутри что-то есть?
— Просто так подумал, — сказал я. — Потому что это похоже на ладанку. А в ладанке всегда что-то есть. Прядь волос или портрет любимого человека.
— Какая ерунда! — возразила она нервно. — Почему это я должна носить чей-то портрет? Нет тут ничего. Просто обыкновенный, как у всех комунян, Знак Принадлежности. И ничего больше.
Меня ее реакция удивила. Я не понял, почему каждое мое высказывание приводит ее в такое волнение. Я тогда отнес это за счет женской неуравновешенности. А теперь, после намеков Смерчева, расценил это иначе. Неужели она на меня стучит? — подумал я.
Смерчев предложил мне выпить по чашке кукурузного кофе, и мы зашли в писательский УПОПОТ (Удовлетворение Повышенных Потребностей), где за сравнительно чистыми столиками сидели исключительно полковники и генералы. Несмотря на мое малое звание, они все немедленно встали и приветствовали меня дружными аплодисментами.
Среди них я сразу углядел Дзержина Гавриловича, который в дальнем углу приветливо помахал нам рукой.
Дзержин сидел с каким-то очень молодым генералом, которому, если бы не его звание, я бы дал лет двадцать пять, но и, учитывая звание, никак не дал бы больше тридцати. Лицо его мне показалось очень знакомым, но я понимал, что впечатление это обманчиво. Я уже встретил здесь много людей, которые напоминали мне кого-то из прошлой жизни. Я сказал обоим генералам: Слаген, и они мне ответили тем же. Смерчев сказал, что он куда-то торопится и потому передает меня на попечение Дзержина Гавриловича.
— Хорошо, — сказал Дзержин и, дождавшись, когда Смерчев ушел, представил мне молодого человека как Эдисона Ксенофонтовича Комарова.
— Очень и очень рад! — сказал тот, энергично тряся мою руку. — Как говорят ваши немцы, зерангенем. Я, между прочим, очень люблю немецкий язык, хотя по-немецки говорить не с кем.
— Вы тоже писатель? — спросил я.
— О, найн! — горячо и весело запротестовал тот. — Я совсем по другой части. Хотя в наших профессиях есть много сходства.
— То есть? — спросил я.