Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Шрифт:
Тем не менее, как мне потом рассказывал один зэк – бывший начальник Особого отдела Ленинградского военного округа и бывший комдив Никонович – Касаткин был арестован. Лично Никонович вел его дело и довел до расстрела.
Судя по всему, Касаткин пока прекратил свои попытки пришить мне 58-ю статью, параграфы 7 и 9 (контрреволюционное вредительство и диверсия). По-видимому, на применение ко мне особых методов следствия он по каким-то причинам санкции пока не получил, а обычными методами он от меня добиться ничего не смог. По части статьи 58, параграф 11 (контрреволюционная организация) я ему тоже ничего не подбросил. Помня наставления Буланова, я решил, не проявляя никакой инициативы, признаться Касаткину в каких-нибудь недозволенных в данное время разговорах с
Но здесь, как мне казалось, и это, конечно, было очень правильно, нельзя было переигрывать, и инициатива такого признания ни в коем случае не должна была исходить от меня, потому что это было бы очень легкой победой следователя и, естественно, могло бы вызвать его подозрения. Признание в недозволенных разговорах с совершенно мне незнакомыми людьми и, желательно, в пьяном виде (что у трезвого на уме – то у пьяного на языке) Касаткин должен был из меня долго и нудно вытягивать.
Когда он стал уводить разговор в сторону моей эрудированности и болтливости, я понял, что все-таки он клюнул на булановскую приманку. Первым делом он начал наталкивать меня на разговоры о Сталине, но в ответ я с большим энтузиазмом стал восхвалять своего великого вождя, для выполнения предначертаний которого я не жалел в Испании своей молодой жизни. Поняв, что и о Сталине у него не прорежет, Касаткин начал щупать дальше: про советский строй, про колхозы, про НКВД, а когда дошел до Троцкого, то я понял, что дальше мне упираться нельзя.
Сначала я вспомнил, что во время службы в ЦДКА моим начальником был В. И. Мутных, в тюрьме мне стало известно, что вместе со многими другими высшими военачальниками он был арестован как троцкист. Услышав эту фамилию, Касаткин насторожился, но когда узнал, что за время службы в ЦДКА я всего два раза разговаривал с Мутных, сразу сник, потому что пришить меня к делу Мутных было нельзя, ведь я никогда в партии не состоял и к троцкистской оппозиции примкнуть не мог.
Но своей цели я все же достиг: на вопрос Касаткина, что я знаю о Троцком, я ответил, что хотя Троцкого я никогда в жизни не видал и не слыхал, ни с кем из бывших троцкистов никогда в жизни не встречался и никакой троцкистской литературы никогда и в глаза не видал, но слыхал, что Троцкий принимал активное участие в Гражданской войне и считался, после Ленина, лучшим оратором. Когда Касаткин спросил у меня, откуда я получил такую информацию, то, понимая, что ему нужна любая фамилия, назвал своего двоюродного дядю – участника Гражданской войны, умершего лет десять назад. Касаткин записал фамилию дяди.
Я, конечно, над ним смеялся: «Пиши, – думаю. – Дурак! Поищи-ка и арестуй его на том свете, тем более и жена его умерла, а детей у них не было». Делая вид, что все это его не очень интересует, Касаткин вскользь осведомился, не делился ли я такой информацией со своими знакомыми и сослуживцами? Я, недолго думая, ему ответил, что поскольку я сталкивался с работниками его ведомства во время работы в ЦДКА по радиосвязи с лагерями ГУЛАГа, был вполне осведомлен о наличии их информаторов буквально везде и прекрасно знал, что мне грозит в случае доноса о таких моих разговорах, то, естественно, вел себя очень осторожно и никогда ни с кем из своих знакомых или сослуживцев никаких разговоров о Троцком не вел. Касаткин, конечно, усомнился: «Ты такой болтливый и мог по такому интересному вопросу долго держать язык за зубами? Кто тебе в этом поверит? Уж с кем-нибудь ты ведь наверняка поделился этими сведениями?»
И тут я понял, что пора колоться. Стараясь как можно лучше разыграть удивление и возмущение, я воскликнул: «Теперь я понял!» Касаткин встрепенулся: «Чего ты понял?» – «Почему я здесь, – ответил я. – Вот мерзавцы! Неужели они? Откуда они узнали мою фамилию? Ведь я их всего один раз в жизни видел!» – «Ну, рассказывай», – заинтересовался Касаткин. Пришлось мне «вспомнить», что однажды в Валенсии, в приличном подпитии в ночном кабаре «Аполло» я оказался за одним столиком с несколькими нашими добровольцами, вроде бы танкистами. Завязался разговор, и кто-то из них уж очень нелестно отозвался о Троцком. И дернул меня черт за него заступиться: я заметил, что хотя Троцкий и стал предателем, но в свое время он был хорошим оратором и сыграл некоторую роль в разгроме белогвардейцев. Все они на меня дружно напустились, и я, все поняв, сразу же замолчал и вскоре ушел.
«А как же их фамилии?» – заинтересовался Касаткин. «А вам лучше знать! – парировал я. – Ведь свой донос на меня, надеюсь, они подписали? А я их ни до этого, ни после, никогда больше не встречал, а в «Аполло» документов не спрашивают. Помню только, что одного из них звали Андреем». Припомнил я еще, что ребята были в кожаных курточках на молниях и в синих беретах (в Испании все наши, в том числе и я, одевались точно так же) и что один из них был рыжеватый, а один жгучий брюнет. Больше я ничего, конечно, «вспомнить» не мог, да и немудрено, потому что все это я экспромтом придумал по совету Буланова.
Внимательно выслушав меня, Касаткин сделал вид, что все это ему уже давно известно, не стал меня разубеждать насчет доноса и, убедившись, что никаких дополнительных данных о своих собеседниках-предателях я ему сообщать не собираюсь, сказал в ответ: «За такие пустяковые разговоры НКВД не арестовывает. Такую ерунду я даже в протокол записывать не буду. О том, что Троцкий был хорошим оратором и наркомом, известно каждому. Уж больно ты, фашистская тварь, хочешь дешево отделаться. Убирайся к такой-то матери».
Вызвал дежурного и отправил меня обратно.
8
С тяжелым сердцем вернулся я в камеру. Не помогли булановские советы. Касаткин на разговоры не клюнул. Значит, он все еще не расстался с мыслью оформить мне вышку и теперь, наверно, будет добиваться санкции на применение особых методов. Плохи мои дела: выйду отсюда если не покойником, то уж полным инвалидом.
На другой же день я как мог подробнее рассказал о всех перипетиях допроса Буланову. Он надолго задумался, а потом сказал: «Может, ты, сынок, и прав в своих мрачных предположениях. Вообще говоря, спецотдел НКВД – это один из самых страшных углов этого заведения, но особых методов они здесь в Бутырках не применяют, так что пока ты здесь, бояться нечего. Вот если тебя переведут в Лефортово или на Лубянку, тогда держись и моли своего еврейского бога, потому что там, кроме него, тебе уже никто помочь не сможет».
С тех пор началась для меня жизнь на нервах: при каждом открытии дверной форточки я с трепетом ожидал слов: «на букву “X”, собирайся с вещами», что могло означать только перевод в Лефортово и осуществление самых мрачных прогнозов Буланова. Но время шло, и никто меня не трогал, и с каждым пройденным днем я становился все спокойнее: ведь если бы Касаткину удалось получить на меня санкцию, то мало оснований полагать, что начальство стало бы тянуть с этим делом. Ведь получить подпись чиновника, даже очень высокого ранга, недолго, а раз ее до сих пор нет, то, возможно, какие-то особые причины, не зависящие от большого начальства, препятствуют разрешению на применение ко мне особых методов.
Тем временем потерял я своего консультанта – вечного зэка Анатолия Анатольевича Буланова. Кончилось его следствие, он подписал статью 207 (окончание следствия) и ждал вызова для объявления приговора: таких, как он, обычно пропускали не через суд, а через Особое совещание НКВД и давали от трех до пяти лет лагерей. Однажды донеслось из форточки в двери: «На букву “Б” – Буланов. Выходи с вещами».
Особого транспорта для вещей Буланова не потребовалось. Он взял под мышку свой узелок, попрощался с сокамерниками, потрепал меня по щеке: «Ну, прощай, сынок. Не вешай нос, еще выкрутишься, похоже, что санкции твоему Касаткину все же не дали. Хотя и хотелось бы еще разок увидеться с тобой, но я не надеюсь, я-то ведь «вечный», а ты максимум через два-три года выскочишь».