Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Шрифт:
Итак, свершилось: несмотря на то что я ни в чем более-менее серьезном не признался, никаких улик мне предъявлено не было, никаких обвинений тоже, даже объявления об окончании следствия (предъявление статьи 207-й) не было сделано, а все же заочно, безо всякого суда, мне был вынесен почти самый суровый приговор, да еще и не лагерь, а тюремное заключение. Вот тебе и юстиция, вот тебе и свобода, вот тебе и самая демократическая в мире сталинская конституция! С такими мыслями стоял я в августе 1937 года в дверях пересыльной камеры Бутырской тюрьмы в Москве.
Осматриваюсь: почти квадратная, с едва заметными закруглениями (видимо, тюремная церковь имела приличный диаметр) по наружному обводу, камера. Три больших окна, забранных решетками с неизменными «козырьками». Как и в следственных
Стою в дверях, оцениваю обстановку. Видимо, мой заграничный вид (кожаное пальто, коверкотовый костюм, шелковая рубашка, берет и прочее) произвел какое-то впечатление на старожилов камеры: из самого «аристократического» угла раздался голос: «Товарищ новенький, подойдите сюда». Подхожу, оказалось, что там расположилась группа военных (преимущественно средних командиров из Кремлевской школы ВЦИК), прошедших по одному делу – УВЗ (участники военного заговора) через Военную коллегию Верхсуда. Вся «юстиция» проходила весьма примитивно: вызов с вещами из следственной камеры, час или два в «конверте», затем обычная камера (в той же Бутырской тюрьме), только без нар, за столом двое военных и несколько штатских: «Признаете себя виновным в…?» – «Нет, не признаю». – «Материалы предварительного следствия подтверждаете?» – «Нет, у меня их получили принуждением». Две-три минуты обсуждения прямо на месте: «Встать! Именем… за… по статье… десять лет заключения и пять лет поражения в правах». Вот и весь суд.
А бывало и пострашнее: комдив (по-нынешнему генерал-лейтенант) Мацон – участник империалистической и Гражданской войн, георгиевский кавалер, за Гражданскую войну награжден орденом Боевого Красного Знамени, за участие в подавлении Кронштадтского восстания. Тот же суд, процедура та же, и, наконец, приговор: высшая мера (уж не помню, наказания или социальной защиты – фигурировали обе формулировки). Затем длинная пауза. Мацон, неоднократно в боях за советскую власть смотревший смерти в лицо, спокойно стоит. Пауза затягивается. Мацон спрашивает: «Можно идти?», секретарь суда грубо его обрывает: «Пойдете, когда поведут».
И через несколько минут: «Но, принимая во внимание… заменить расстрел десятью годами заключения, с довеском, пять лет поражения в правах». Это называлось «десять лет с испугом». Не всем заменяли расстрел десятью годами прямо на суде, большинство приговоренных к расстрелу, но потом помилованных по несколько месяцев просиживали в камерах смертников. Впоследствии в этой камере я встретил человека, оставившего свой автограф: «Вышка! Прощай, молодая жизнь!» Его, оказывается, тоже помиловали, и теперь он направлялся на десять лет в отдаленные лагеря, просидев несколько недель в камере смертников, а что это такое, я еще расскажу.
Один из военных, поглядев на меня, нагнулся ко мне и тихо на ухо спросил: «Из Испании?» Хотя я понимал, что, откровенничая с кем попало об Испании, запросто могу к своему сроку получить и довесок – десять лет по статье «РВТ» (разглашение военной тайны), но тут уж настолько мне было горько и обидно на душе, да и сам вояка задал свой вопрос с таким участием в голосе, что я просто не смог не кивнуть утвердительно головой. «А ну ребята, подвиньтесь! – скомандовал вояка, бывший, по-видимому, старшим в их группе, своим соседям, – этот товарищ заслужил среди нас самое почетное место!»
Ребята подвинулись и, несмотря на отчаянные протесты отдаленных соседей, место для меня сразу нашлось (надо сказать, что иерархия получения места на нарах поближе к окну, подальше от параши, соблюдалась весьма скрупулезно: прежде чем попасть наверх, приходилось полежать и в «Шанхае», как почему-то именовались места под нарами, – на щитах, уложенных прямо на полу, головой к проходу, ногами «в пещеру» – к стене). Для того чтобы можно было как-то дышать, голову приходилось высовывать подальше – в проход, но при этом всегда существовал риск, что, особенно ночью, спросонок, вставший по надобности обитатель верхнего яруса нар может запросто наступить на голову лежащему внизу. Но тут уж ничего сделать нельзя было, лезть головой «в пещеру» (к закрытой верхними нарами стене) совершенно немыслимо, пригодного для дыхания воздуха там не было вовсе, а дышать и на верхнем-то ярусе не очень легко. Но так как мест на верхних нарах хватало чуть больше, чем на половину зэков, то естественно, что кому-то приходилось помещаться и под нарами. Это, конечно, было участью новеньких.
Правда, в отличие от следственных, в пересыльных камерах состав быстро обновлялся: обычно из них одновременно забирали на Краснопресненский этапный пункт сразу по несколько сот человек, и когда их там набиралось достаточно, туда подавался специально оборудованный эшелон товарняка – по старому принципу: сорок человек или восемь лошадей в шестнадцатитонный вагон. Таким образом, к формированию такого эшелона пересыльные камеры Бутырок разгружались, иногда за один прием уводили почти всю камеру, оставались в ней только предназначенные к так называемым спецэтапам, и тогда уже оставшиеся могли занимать любые места. Но энкавэдэшный конвейер работал четко, проходило всего несколько дней, и пересыльные камеры снова заполнялись под завязку, опять новеньким предстояло лезть в «Шанхай». Мне повезло с вояками, а то належался бы под нарами до самой отправки.
В те времена уголовники жили в Таганской тюрьме, а в Бутырках помещались только «контрики» (весь букет 58-й статьи). Так что здесь царила своего рода демократическая справедливость, то есть если вы уж лежите на хорошем (около окна, подальше от параши) месте, то никто вас не сбросит, чтобы занять самому ваше место, никто не покусится на ваши шмотки, не отнимет продукты, купленные в тюремном ларьке. (На деньги, изъятые при аресте или принесенные в тюрьму родственниками, здесь разрешалось покупать продукты три раза в месяц, но на сумму не более 50 рублей.)
Но зато уж на Красной Пресне, а тем более в вагонах во время этапа, бытовики (так ласково называли в те времена энкавэдэшники социально близких уголовных преступников – бандитов, убийц и прочих, в отличие от нашего брата контрика – социально опасных) имели полное раздолье: когда хотят – разденут, отберут все съестное, а чуть кто пикнет – изобьют, а то и ножом пырнут. Несмотря на самые строгие шмоны, бытовики все же где-то разживались не только самодельными, из кусков ножовочного полотна ножами, но даже и самыми настоящими финками, да еще и с наборными ручками. Все дело было в том, что все уголовники были более-менее организованы, и беспрекословно подчинялись одному какому-нибудь своему фюреру, и в одиночку, невооруженными, никогда не нападали на нас – фраеров, а уж когда этих бандюг наберется человек пятнадцать-двадцать, то тут уж они становятся полными хозяевами в камере Красной Пресни или в вагоне, даже если контриков будет сто и более человек. Ведь любой фраер и пальцем не пошевелит, когда рядом с ним бытовики будут раздевать его соседа, он знает, что за одно слово протеста может стать калекой, а то и покойником. Нигде человеку жизнь так не дорога, как в заключении, ведь в этом кошмаре всегда маячит надежда – свобода, встреча с родными и близкими, и ради этого он готов на все, иногда даже и на предательство. Такого рода невмешательство являлось почти общей нормой поведения, но каждый знал, что когда очередь дойдет до него самого, то и за него никто не заступится. Апеллировать к персоналу НКВД совершенно бесполезно, никто из них в камеру или в вагон во время такой «шуровки» даже и не войдет, тем более что такое общение фраеров-контриков с бытовиками, по-видимому, заранее планировалось руководством НКВД, чтобы поиздеваться над невинными людьми.