Москва в очерках 40-х годов XIX века
Шрифт:
Спустя немного после похорон Анны Федоровны все пошло по-прежнему. Смерть ее произвела временное впечатление, и, когда оно миновалось, жизнь вступила в свои обыденные права. Золотарь, на которого впечатление это, конечно, должно было подействовать сильнее, чем на других, дал было страшный зарок и не смотреть на хмельное. «Буду жить для моей Саши, – говорил он, – не заставлю покойницу плакаться на меня, что сгубил дочь, как заел ее век, моей голубушки…»
И точно, месяца с два он был столько же добрый отец, сколько и усердный работник, и благодаря своему прилежанию расплатился почти со всеми долгами.
Но тем и кончилось доброе начало. Раз как-то, вспомнив про жизнь свою с покойною женою, он расчувствовался до того, что счел необходимым залить свое горе; потом, в оправдание преступления
«Эх, не живется людям-то на одном месте, на теплом, насиженном гнезде! Тесно, что ли, здесь или недостает чего? Так ведь здесь Москва, не другой какой город… Эх, Александр Иванович! кажется, не глупый человек, а вздумал журавля в небе ловить. Ну зачем ты идешь почитай на край света? Жалованье, говорит, большое дают, прогоны вперед, чины через три года. А на что тебе большое жалованье? Сыт, слава богу, и тем, что получаешь. А на чины-то ради чего льстишься? И без чинов ты хороший человек, а благородный само по себе, никак уже три раза офицер… Ей-богу, досада и тоска берет, как подумаешь, что это сталось с народом-то, с молодежью-то. Ведь вот сколько лет, никак уж тринадцать, живу я здесь; пора привыкнуть ко всякой дощечке – не то что к человеку; а старые-то знакомые, как на смех, и разъезжаются все по разным сторонам. Ну кто останется со мной? Один Васильич – ему где ни умереть, все равно. Нет ни Петра Евстигнеевича, ни Дарьи Герасимовны, ни Кузьмича; Саша… да что и вспоминать про нее, лишь сердце растревожишь… Пора, однако, чай, часов одиннадцать уж есть»…
Эти мысли, частью вслух, частью про себя, думались Саввушке в одно летнее воскресенье, когда он собирался идти к Сухаревой башне – продавать «разные старые погудки на новый лад», то есть кое-какое старье из платья, приведенное в возможно исправный вид его иглою.
Благодаря своим прибауткам и балясам Саввушка скоро распродал весь товар до последней нитки и, довольный такою удачею, решился зайти в одно заведение, где продавались разные подкрепительные средства. Минут через пять он вышел оттуда почти в полном довольстве своей судьбой, и забыв о недавних жалобах на нее.
Несмотря на то, что полуденный жар уже свалил, солнце еще сильно пекло. Подкрепив свои силы однажды, Саввушка счел не лишним подкрепить их в другой раз, только каким- нибудь прохладительным напитком, разумеется, не водою и не квасом. Выбор места для отдыха колебался между двумя заведениями: одно, известное под именем «Разграбы», находилось у самой Божедомки; другое, с скромным прозванием «Старой избы», лежало ближе к Сухаревой башне, на Самотеке. Хотя в первом Саввушка был знакомый покупатель, но, вспомнив, что буфетчик «Разграбы» как-то на днях не поверил ему семи копеек, он выбрал «Старую избу».
«Старая изба», действительно, заслуживала свое прозвище и снаружи была немного лучше деревенской лачуги. Но украшавшая ее казистая вывеска, на которой по синему полю ярко блестела золотая надпись: «Распивочная продажа пива и меду», а самые напитки были представлены бьющими пеной из бутылок в стаканы, – вывеска эта сейчас приводила на память старинную пословицу, что красна изба не углами, а веселые песни, которые неслись из заведения, раздаваясь на половину улицы, не оставляли никакого сомнения, что «Старая изба» любит тряхнуть костями на старости лет и мастерица расшевеливать сердца своих гостей.
Саввушка вошел в желанный приют, уже наполненный посетителями. Отыскав себе укромное местечко, едва он сел за стол, как вдруг подскочил к нему русский garзon, смыленное лицо которого много обещало для искусства торговать и плутовать, и бойко спросил:
– Что угодно, купец?
– Да бутылочку бы холодненького, знаешь, этак покрепче… – отвечал Саввушка.
Мальчишка скользнул и мигом воротился с бутылкой пенистого напитка в одной руке и подносом, на котором торчали стакан и блюдечко
Освежив горло и оценив достоинство напитка вторым стаканом, Саввушка осмотрелся кругом. «Лавочка-то, – подумал он, – не чета “Разграбе”, да и Панфиловской не уступит, и пивцо хорошо».
О достоинстве последнего мы не можем сказать ничего достоверного; а лавочка в самом деле была очень хорошая в своем роде. Правда, что она была изрядно закопчена, мебель в ней носила следы уж слишком патриархальной простоты, а скудный свет падал в нее через полуразбитые окна: но какого же света еще требовать, когда «свет мой» – улыбающаяся бутылка на столе, а прозрачный стакан ожидает, чтоб наполнили его, возвеселили животворною влагой ум и разогрели сердце! Впрочем, и украшений было немало в «Старой избе». По стенам, когда-то выкрашенным желтой краской, висело несколько назидательных картин вроде «мытарств грешной души»; рядом с ними грустно смотрели из полинялых рам какие-то портреты, в которых воображение хозяина лавочки находило Румянцева и Потемкина. Но, умиляясь сердцем при виде тех и других изображений, посетители «Старой избы» с особенною любовью останавливались пред лубочною картинкою, представлявшею нескольких усердных питухов, с красноречивою надписью:
Пиво сердце веселит, Пиво старых молодит!На заднем плане в другой половине заведения виднелась на стене декорация, изображавшая «романическое местоположение» и нарисованная, вероятно, кистью «Ефрема, домашнего маляра», который знал, на каких деревьях поют птицы райские, величиною с орла, и в какой стране львы походят на баранов… Главное же, по крайней мере, существенное украшение и самый видный предмет в заведении составлял буфет, уставленный множеством стаканов и стопок. За ним присутствовал сам хозяин – плотный мужчина, с черною бородой, ласковой улыбкой и плутовскими серыми глазами, в красной рубашке, пестром ситцевом фартуке, с огромным ключом на поясе и в сапогах со скрипом. У буфета сосредоточивалась главная деятельность заведения: сюда шли требования посетителей, и отсюда удовлетворялись они. Три взрослых парня едва успевали разносить бутылки и снимать со столов опорожненные, которые немедленно сдавались в ледник разливщику для наполнения и поступали снова за буфет. Но несмотря на ежеминутный отпуск и прием напитков, на беспрестанную получку и сдачу денег, буфетчик хозяйским глазом зорко следил за общим ходом торговли в заведении и наблюдал, чтобы все посетители оставались довольны, были угощены, как говорится, до самых до усов и до бороды. То раскланивался он с гостями, приветствуя кого просто «нашим почтением», кого почтением «с походцем», то есть нижайшим, кого сударем, иного графчиком, другого купчиком; то живо покрикивал на своих помощников, чтобы «не зевали, смотрели глазами повеселее, да в оба, а не в один»; то удерживал прихотливого, но почетного покупателя обещанием подать «самого лучшего, мартовского» и отыскивал ему спокойное место, «на самом веселом положении»; то доказывал захмелевшему гуляке, что «его милость» должна заплатить не за две, а за четыре бутылки; то производил какие-то операции над питиями, переливая их из одной бутылки в другую, – словом, это был Аргус по своей зоркости, держи-ухо-востро насчет всего прочего, себе- на-уме касательно благосостояния собственного кармана. «Шельма продувная должен быть буфетчик, а с виду хороший человек», – решил Саввушка, продолжая осматриваться.
За столами, только не дубовыми и без браных белых скатертей, сидели многочисленные посетители, наслаждаясь взаимною беседою, разговором с бутылками и оглашая заведение песнями. Везде говорили или гуторили, пели или курныкали, и все эти звуки сливались в один неопределенный гул, среди которого по временам господствовали громкие возгласы буфетчика или песенное «коленце» какого-нибудь парня. Гости представляли смесь одежд, лиц и даже состояний; но по числу и голосистости первенствовали мастеровые; временными соперниками их являлись извозчики и изредка подмосковные мужички.