Мотя
Шрифт:
– Фу-ты, ну-ты, Herr Стубе, хоть в гвардию, хоть куда!
– сказал он, охорашиваясь.
Желтое, одутловатое, с синеватыми уже тенями в провалинах и морщинах, сонное, но довольное, но тщательно бреемое и моемое лицо вытягивалось из зеркала. В глазах бегал слабенький, старческий блеск возбуждения.
– Hoch, Herr Стубе, hoch!
– закричал он сам себе, одной рукой снимая колпак, а другой высоко поднимая свечу. И повернувшись по-военному, засвистал жидковатый марш какой-то времен покорения Франции.
Матильда Петровна сидела перед зеркалом
– Мотьхен!
– сказал Яков Федорович.
– Смотри, какой я молодец. Да?..
– Да!
– ответила Мотьхен, вздохнув.
– Не вздыхай, Мотьхен! Сегодня торжественный день.
Он грузно сел в кресло, раскуривая трубку. Память его лениво ползала, по-червячьи, где-то в пустоте прошлого.
– Да, если бы я не родился в этот день, что было бы с тобой, Мотьхен, а?
Мотьхен болезненно улыбнулась.
– Что было бы, а? Хороший я человек, Мотьхен, или нет?
Он наливался кровью от самоудовольствия, покашливал и охорашивался в кресле.
– Что было бы, а?
– Оставьте, Яков Федорович. Вы не знаете, что было бы.
– Не знаю? Ну так ты сама знаешь.
– И я не знаю. Никто не знает.
Она сбросила платье и стала вдруг какой-то домовитой, толстоногой в цветной юбке немкой, готовой пасть сейчас на колени и благословлять небо, что миновала ее беспутная, темная, страшная слепотой своей жизнь, а взяла ее жизнь тихая, пресная и положила за пазуху к такому доброму человеку.
– Что было бы, Мотьхен!
– повторял этот добрый человек, самодовольничая в дымном облаке.
– А может быть, тебе лучше было бы, Мотьхен? Ты кое к чему не привыкла ли? С одним, да еще старым, не скучно ли тебе? И веселей было бы с пятью какими-нибудь молодцами?
Яков Федорович нагнул голову и льстивым шепотом начинал дразнить.
Мотьхен прислушивалась к противным его словам, как лошадь, которую стегают, по не зажившей еще шкуре.
– Поцелуй мне руку, Мотьхен!
– строго сказал Яков Федорович.
Она покорно подошла и нагнулась поцеловать его руку.
– Что ты, Мотьхен! Разве так целуют? На колени надо стать.
Она и на колени стала.
– Ты понимаешь, за что ты мне руку целуешь?
Она тихонько качнула головой.
– Нет? О, когда же ты поймешь! За то, что я спас тебя.
– За то, что вы спасли меня.
– За то, что я взял тебя в дом к себе!
– За то, что вы взяли меня в дом к себе...
Она рабски повторяла его слова, но какие-то задорные смешинки рождались глубоко в ней. А если бы не спас? А если б не взял?.. Ночь-то какая бывает! И который уж год она звездам в глаза не глядела?
– Глупый вы, Яков Федорович!
– сказала она вдруг со вздохом.
– Не вы спасли, а просто жизнь переменилась.
И опять села глядеться в зеркало. Какие темные,
– Поедемте кататься, Яков Федорович?
– Тихое помешательство, - сказал Яков Федорович.
– Когда человек начинает понимать, как он счастлив, он потихоньку сходит с ума. А сумасшедшие, конечно, могут и ругаться, и по ночам кататься.
На открытии цирка было шумно и весело. Пахло тощей черной лошадью, которая стояла за перегородкой и фыркала, радуясь, что кончился переезд. Директор торжественно провозглашал номера, и пять музыкантов играли неистовый марш. Янкелевич был среди них, приглашенный в последнюю минуту для пополнения оркестра.
Чета Стубе сидела в рублевых местах. Яков Федорович хмурился и важничал. Матильда Петровна вся светилась. Она чувствовала себя прежней Мотей. В ней просыпались долго дремавшие голоса дикой воли и пьяного восторга. Издалека звучали ей струны ее старенькой дешевой арфы, и звуки их казались теперь такими невероятно прекрасными, такими невыносимо блаженными. Сон ли это был или еще что, но счастье это было и полная до краев жизнь. Вот этими пальцами играла Мотя, и пела, и Мотю слушали. А теперь пальцы потолстели, и разве может что-нибудь спеть теперь Мотя?
На арену вышел белый клоун с темно-малиновыми кругами на щеках и лбу. Он тащил с собой куклу в пестром платье со шлейфом, таращившую глаза. Он сажал куклу на стул, становился на колени, прижимал руку к сердцу и говорил высоким протяжным голосом:
Я люблю тебя, Матрена!
Моя слеза очень солена,
Ответь мне, Матрена!
Это не так мудрено.
Глаза у него закрывались, и колпак болтался со звоном. Но кукла молчала. Он повторял свое объяснение, но кукла молчала упорно. Тогда он звонко бил ее по одной щеке и по другой щеке и третьим ударом валил на песок. Публика хохотала. Мотя всматривалась в лицо клоуна, и в темных его, утомленных глазах на меловом лице видела родные искры.
Ей хотелось сорваться со своего места, выбежать на арену и самой спеть, прокричать, что-то сделать перед этой тысячеглазой толпой и почувствовать победу. Она захлебывалась какими-то бушующими силами, и не было этим силам никакого выхода. Она мучительно завидовала даже Янкелевичу, бурно пилившему смычком свою скрипку...
Сбор был полный. Вечер прошел с крупным успехом.
По окончании представления Янкелевич стоял у кассы с директором цирка и клоуном. Ему казалось, что добрая половина успеха должна быть приписана его участию в оркестре.
– Наш город артистический!
– говорил он.
– А кто эта, в первом ряду, сидела с толстым таким?
– спросил клоун.
– О!
– ответил Янкелевич, - это Мотя, то есть Матильда Петровна Стубе с супругом. Музыкального магазина владельцы.
– Вот как!
– сказал директор внимательно и взглянул на клоуна.
– И граммофонами торгуют?
– спросил клоун.
– Как же, первых фирм!
– гордо сказал Янкелевич.
Директор одобрительно свистнул. Поощренный Янкелевич разбалтывался: