Мой адрес Советский Союз..
Шрифт:
В связи с приходом холодов, в квартире откуда- то появилась железная печурка, от которой тянулась длинная труба в дымоход (оказалось, что в каждой комнате под обоями были такие отверстия, закрытые заслонкой). Появлялись дрова, но их было мало, приходилось экономить и топить стульями или каким-нибудь подручным материалом. Помню, как Матреша с бабушкой рубили для этой цели какое-то кресло. Дома мы практически не раздевались, ходили в валенках и пальто.
Подступал голод. Мы знали, что сгорели Бадаевские склады, в которых были сосредоточены все продукты для города. Запасов провизии у нас не было – до войны создавать их было не принято, в магазинах всего покупали понемногу, чтобы есть все свежее, не думая о завтрашнем дне. Люди ездили на пожарище, собирали сохранившиеся обгорелые остатки и даже землю. Продукты стали выдавать по карточкам. Было четыре разновидности – рабочая, служащая, детская и иждивенческая. У меня была детская, у бабушки
В ноябре-декабре продуктовые нормы уменьшились до минимума. Ходили всевозможные страшные слухи о том, что имеются случаи людоедства. Помню байку о том, как одна маленькая девочка до войны была очень капризной, еду, которой ее давали, потихоньку выбрасывала за шкаф, где ее привыкли подбирать крысы. Когда началась война, девочка уже не выбрасывала еду. Крысы обиделись на нее, ночью залезли к ней в кровать и отели ей нос. На меня эта байка так подействовала, что до сих пор я перед тем, как уснуть, нос прячу под одеяло.
Вскоре Матреша умерла. Бабушка ее отнесла в неотапливаемую комнату, мне же сказала, что Матреша уснула. Пришли молодые девушки с носилками и ее унесли. Матреша была няней еще моего отца, она была такая маленькая, худенькая, молчаливая. Помню, до войны она тихонько, чтобы не видела бабушка, угощала меня разноцветными кругленькими лепешечками – фруктовыми помадками, гладила по голове, говорила, что я очень похожа на Юрочку (моего отца), который был таким хорошим.
С нею у меня связано еще одно блокадное воспоминание, которое меня преследует практически всю мою жизнь. Зима, холод, голод… Бабушка на саночках везет меня на улицу Восстания к тете Дусе. У нее муж – дядя Ваня – работает шофером и водит машины по дороге жизни. Поэтому у них было больше хлеба. Тетя Дуся отрезала нам от буханки два толстых ломтя. Приехали домой. Бабушка эти куски порезала на маленькие дольки, сказала Матреше, чтобы она через определенное время дала мне кусочек, и ушла на дежурство. Жильцы дома были обязаны каждый день отдежурить определенное время на крыше со щипцами и ведром с песком на случай падения зажигательных бомб, а также какое-то время заниматься уборкой придворовых территорий. Было даже специальное расписание дежурств. Матреша, само собой, выполнила поручение. Когда бабушка вернулась домой, я стала просить у нее хлеба. Она отказала, сказав, что недавно Матреша меня кормила. Я горячо возражала – нет, она еще не давала мне хлеба. «Как же, Люсенька, я же давала…». «Нет, не давала» – твердила я, прекрасно зная, что вру. Мне тогда едва исполнилось пять лет. Надеюсь, что моя бабушка, как мудрый человек, не поверила мне, но чем этот эпизод кончился, я не помню, а свое вранье – помню, хотя мне о нем больше никто не напоминал. Конечно, все можно списать на голод, и все же… Матреша была такой маленькой, старенькой, худенькой, беззащитной, безгранично преданной… Умерла от голода.
Как нечто необычайно вкусное вспоминаю темно-коричневые куски жмыхов, пахнущие подсолнухами, волнистые пластины столярного клея, крупинки саго (крахмала). Но они нам доставались очень редко.
Помимо еды, не было и воды – ведь водопровод не работал. Бабушка за ней ходила на Неву, брала саночки, на них ставила ведра, бидоны, кастрюли. Когда не стало Матреши, ей пришлось брать с собой и меня. Один из таких походов я помню хорошо.
От дома мы шли по Парадной улице до Таврического сада, сворачивали налево по Потемкинской улице, пересекали улицу Войнова (Шпалерную), и вот уже спуск к Неве. Как только отошли от дома, нам на встречу попалась закутанная сгорбленная фигура, которая тоже на санках везла нечто в виде завернутого в простыню бревна. Затем на Парадной мы догнали еще одни санки с белым бревном, двигающиеся в нашем направлении. Когда мы с ними поравнялись, остановился грузовик, соскочили какие-то люди, открыли боковой борт грузовика. Я увидела, что он на треть заполнен такими же белыми бревнами. Два человека подошли к санкам, один взял бревно за один конец, другой за противоположный, раскачали, бросили в машину, закрыли боковой борт и поехали дальше. Я по сю пору помню звонкий звук того белого бревна, который бывает от промерзших березовых поленьев. Для меня, вероятно, это была обыденная, поэтому не страшная картина, хотя я уже тогда прекрасно понимала,
Мне не было страшно, печально, нет, небо такое ярко голубое, солнце сверкало, отражаясь в белоснежных сугробах, я бежала за санками, вскакивала на них, баловалась, радовалась, что бабушка взяла меня с собой, бросала в нее маленькие снежки.
Подошли к Неве. Здесь было много народу тоже с санками и емкостями под воду. Были и ребятишки, укутанные также, как и я, во всевозможные платки и шарфы, и пришедшие со своими взрослыми. Спуск к воде был крутой, заледенелый, очень скользкий. Кстати, всю эту зиму 1941-42 г.г. температура не поднималась выше 250 , чаще было за тридцать.
Воду брали из большой проруби чуть ли не на середине Невы.
Спускаться на лед было довольно весело, а вот забираться назад с груженными санками – трудно. Многие падали, вода проливалась, образовывая новые наледи, приходилось снова поворачиваться назад за водой. По-моему, редко кому удавалось вскарабкаться с первого раза, поэтому люди в основном выглядели страшно изможденными.
То же самое было и у нас. Я толкала санки сзади, помогала бабушке. Когда она падала, я с удовольствием вместе с санками катилась вниз на пузе, и даже смеялась. Бабушке, конечно, было не до смеха.
Во время нашего подъема прозвучал сигнал воздушной тревоги, но никто не побежал в бомбоубежище, тем более, что рядом его и не было. В этот раз немцев мы не видели, хотя рассказывали, что бывали случаи, когда немецкие самолеты летели вдоль Невы и расстреливали из пулемета так прекрасно видные на белом снегу черные фигурки.
Когда возвращались домой, на Парадной улице у высокого каменного забора увидели толпящихся людей. Они читали что-то, прикрепленное к стенке, многие плакали. «Баба, прочитай!», и бабушка мне прочитала листовку, на которой были стихи казахского акына Джамбула. Я их помню:
Ленинградцы, дети мои, ленинградцы, гордость моя!
Я в струе степного ключа вижу блеск невской струи…
Если мимо своих высот взором старческим я скользну –
Синеву твоих вижу вод, зорь Балтийских голубизну…
Прошло уже столько десятилетий, а я не могу их вспоминать без слез. Сразу перед глазами встает эта картина – люди голодные, замерзшие, чуть живые, плачут и улыбаются, верят, что они не одни, их помнят, любят, им сочувствуют всей душой, их стойкостью гордятся.
Пожалуй, это одно из моих самых сильных военных впечатлений. Вероятно поэтому, когда уже в постсовеское время наш импозантный, демократичный, чужеродный губернатор Собчак переименовал город – восстановив, так называемую, историческую справедливость, я это восприняла как плевок в лицо блокадникам-ленинградцам. Самое печальное то, что происходил референдум, и такое решение поддержало большинство жителей. Хочется верить, что это был подлог, или, увы, в городе уже на то время в живых осталось мало блокадников, а оставшиеся старики не смогли донести молодому поколению, что значило для самой жизни ленинградцев это название, кстати, намного более звучное, красивое и гармоничное для русского уха, чем звучащий по- немецки «Санкт-Петербург».
Ужасная зима длилась долго. Старожилы уверяют, что такой холодной зимы в наших краях никогда не было. Днем стояла ясная, солнечная безоблачная погода, самая подходящая для вражеской бомбардировки. «Почему наши зенитчики так часто пропускают немецкие самолеты?» – спрашивала я у бабушки. Кстати, уже весной мы с бабушкой оказались на Марсовом поле, таком безлюдном, огромном, каком-то взъерошенном, и там я видела зенитный расчет – несколько молодых девушек, одна сидела на специальном металлическом стульчике, на что- то там нажимала, длинное дуло небольшой пушки, устремленное в небо, поворачивалось вместе со стульчиком, а другие девушки подавали снаряды. Меня это не впечатлило, показалось чем-то не очень серьезным. Какая -то маленькая зенитка (или пулемет) на таком огромном пустынном поле. Разве может одна тоненькая зенитка обезопасить такое огромное воздушное пространство? Девушки-зенитчицы выглядели совсем беззащитными, мне было за них как-то страшно…
Все- таки как неоднозначна судьба – с одно стороны суровая зима погубила немало ленинградцев, но скольких она спасла… Только благодаря такой постоянной холодной погоде могла работать Ладожская дорога жизни. Ведь ее без конца обстреливали, взрывали, и тем не менее она работала, по ней шел хлеб, двигались машины с эвакуированными, по карточкам хоть мало, но что-то давали. Между прочим, шофером на ней работал и дядя Ваня, муж тети Дуси. Потом, уже в мирное время, он мало, что рассказывал, помню только, он говорил, что весь путь по Ладоге обычно ехал при открытых дверях машины, часто на подножке, чтобы было легче соскочить с машины при попадании снаряда… Мне кажется, лучше всего о дороге жизни сказано в четверостишье Ольги Бергольц, выбитом на одном из памятников: