Мой брат Юрий
Шрифт:
— Уходишь, значит?
— Сверху приказ дали. Я вот и зашел потому: подумать надо, покумекать. Раз скотину отгоняем — придет, видать, немчура и сюда. Наверху-то там виднее: стада перегонять — труда и денег стоит. Попусту подымать не стали бы. Стратегия... Вот и хочу спросить: ты-то с ребятами как?
Мы сидели притихшие, внимательно прислушивались к разговору. Дядя Павел — очень это было заметно — за последнее время осунулся, побледнел, голос его звучал надтреснуто, глухо, и ничего, ровным счетом ничего не осталось в нем от того мечтателя, который способен был глубокой
— Валя,— шепотом спросил Юра,— а что это такое: э-ва-ку-а-ция?
Я ответил тоже шепотом:
— Это чтобы немцам ничего не досталось. Скот уведут далеко-далеко.
— А когда его уведут?
— Скоро. Завтра, должно.
— Тогда я пошел.
— Куда?
— С Белугой попрощаюсь и с поросятками.
— Брось, Юрка, нужно им твое прощание...— попробовал было я остановить брата, но он уже тихо выскользнул за дверь.
— Так как же ты надумала, Анна? Собираешься в дорогу, нет? Я ведь могу и гуртовщицей тебя устроить, очень просто даже,— услышал я голос дяди Павла.
Мама беспомощно развела руками:
— Куда ж я пойду, Павел Иванович? Отец-то наш в больнице лежит. Была я вчера у него: очень плох, туго на поправку идет. Разве ж дело — оставить его одного? Да и надеюсь все: бог не без милости, может, и не дойдут сюда супостаты.
— Что ж, дело хозяйское.
Павел Иванович потоптался на пороге, кашлянул смущенно:
— Вы уж тут, коли остаетесь,— все равно ведь вам,— вы уж тут за домом моим приглядите. По родству и по соседству... А попрощаться я завтра забегу.
Он открыл дверь — вечерней прохладцей повеяло из сеней, оглянулся на пороге:
— Пошел я.
Кто-то с разбегу ударил его в живот.
— Юра, ты что?
В дверях стоял Юра, и смотреть на него было страшно: глаза мокрые, побелел весь, губы трясутся, кулаки сжаты.
— Что с тобой, сынок? Кто тебя обидел? — бросилась к нему мама.
— Т-там, т-там,— от волнения он начал заикаться, слова застревали у него в горле,— т-там Белугу... убивают... И п-поросят...
— А-а, чушь,— махнул рукой дядя Павел и вышел в сени.
Кто убивает? — вскинулась мама и, как была, простоволосая, в домашнем платье, бросилась к выходу. Мы с Юрой конечно же побежали за ней.
У ворот свинарника стояли Андрей Калугин, сторож, и пожилой красноармеец с медалью «За отвагу» на гимнастерке. Калугин, приветливый и на редкость словоохотливый старичок, сыпал из объемистого кисета махорку в плотно сжатую пятерню красноармейца.
За стеной свинарника взвизгнул поросенок.
— Мама, прогони их! — закричал Юра, догоняя мать и хватая ее за подол платья.
— Что тут происходит, дядя Андрей? — трудно переводя дыхание, спросила мама.
— Это Юрка тебя переполошил? И гвардию за собой привел? Зря. Солдатики тут поросяток наших колют.
Лицо у мамы заалело пятнами.
— По какому праву? Кто позволил?
Калугин не торопясь раскурил самокрутку, пыхнул горьковатым дымком.
— Эх, Аннушка,— пустился он в длинные рассуждения,— право по нонешним временам одно существует: война все спишет...
Красноармеец недовольно поморщился, вмешался в разговор:
— Вы, гражданка, не волнуйтесь. Там действительно мои товарищи свинью закололи. Так у нас на это от вашего колхоза разрешение есть.
Он порылся в нагрудном кармане, извлек оттуда клочок бумаги с лиловой печатью и размашистой подписью, протянул маме. Та повертела его в руках, прочла вслух: «Разрешается... части Красной Армии...», вернула бумажку.
— Рекордистку-то нашу зачем же? — тихо спросила она.
Андрей Калугин снова не упустил случая пофилософствовать:
— Чисто женское у тебя понимание предмета, Анна Тимофеевна. Раскинь-ка так: на своих, к примеру, ногах Белуга от супостата не уйдет — слабы у ей ноги, а мяса тяжелы. Транспорт подходящий для нее пока не изобретен. Самый для Белуги выход — в солдатский котел. Не без пользы, значит, пропадет, не позволим мы такой заслуженной свинье пропасть без всякой пользы.
Он повернулся к красноармейцу, кивнул в сторону мамы:
— Заглавная и наилучшая у нас свинарка. Переживает.
— Ага, понятно,— отозвался красноармеец, подошел к Юре, наклонился, поднял его на руки. Юра отчаянно отбивался, барахтался, отталкивал красноармейца руками.
— Уйди, уйди, ты нехороший! — кричал он.
Но не тут-то было.
— Славный ты парень,— ласково приговаривал красноармеец, заключая брата в железные объятия.— Славный парень, и душа у тебя нежная, любящая — не по нынешнему времени душа. Горько тебе придется.
Юра понемногу успокоился, тронул кружочек медали на груди красноармейца.
— За финскую,— мимолетная улыбка тронула губы бойца.— В этой не заслужил еще.
Он спустил Юру на землю, повернулся к маме:
— Так что ж выходит, гражданочка: поладили мы между собой?
— Вон наш дом,— показала мама.— Заходите, коли хотите. Сварю мясо, молока поставлю.
— Спасибо.
Красноармеец горько усмехнулся:
— Расколошматили нас — теперь вот на переформировку идем. С продовольствием, извиняюсь, хреново, так вот по колхозам и питаемся. А кормить-то нас не за что, не за что! — вдруг вскрикнул он.
Мама тронула его за локоть:
— Не надо. Нам ведь тоже нелегко.
Красноармеец махнул рукой:
— Согласен... Сынок,— позвал он Юру,— поди-ка сюда, сынок.— И достал из нагрудного кармана красноармейскую звездочку, протянул братишке.— Возьми на память. И запомни, сынок, мы еще предъявим счет немчуре поганой. За все сполна предъявим.
Из свинарника вышел молодой пухлогубый боец: рукава гимнастерки закатаны, ворот расстегнут.
— Готово, старшой.
— Ну и хорошо.
Пожилой красноармеец пожал маме руку, Юрку потрепал по голове и скрылся в помещении.