Мой брат Юрий
Шрифт:
Полмесяца живу, как в тюрьме. Раз и навсегда отведено мне место: печь. Там, на раскаленных докрасна днем и ночью кирпичах должен я находиться все то время, пока не ловлю кур, не рублю дрова, не ношу воду...
Руки, ноги, бока обожжены. Душно, муторно.
Ворочаюсь на рядне — оно не спасает от жара печи, вынашиваю планы мести толсторожему фельдфебелю. Может, двухведерный чугун кипятку опрокинуть на него по нечаянности?.. Его ошпарю, а меня — расстреляют. Нет, не пойдет. Или во дворе
Но думать о мести — сладко, это единственное мое утешение.
В горнице, за неплотно закрытой дверью, патефон наигрывает какую-то гнусавую мелодию. Шумно от хмельных голосов, от хлопанья пробок. Генерал и свита празднуют очередную победу немецкого оружия. Фельдфебель, повар и два немчика из рядовых избегались, подавая на стол свежую закуску, бутылки с пестрыми наклейками.
В кухню заглянул офицер в черном мундире эсэсовца — здоровенный одноглазый детина: левый глаз прикрыт повязкой.
— Иван! Рус иван!
Я забился за трубу.
Эсэсовец не поленился приставить к печке табуретку, встать на нее. Нащупывая меня в темноте, взял за воротник.
— Ком! — И рывком сдернул на пол.— Пошель!
Он подтолкнул меня к выходу и, заглянув в горницу, что-то крикнул. Тотчас вывалилась оттуда толпа пьяных офицеров. Раскисшего генерала поддерживали под руки двое: переводчик и молоденький обер-лейтенант.
— Иди в сад,— сказал мне переводчик.— Сейчас развлекаться будем.
Ничего хорошего от прогулки в сад я не ожидал. Но того, что случилось дальше, не ожидал вовсе. Меня подвели к забору, заставили раскинуть руки, в каждую вложили по пустой бутылке. Эсэсовец отсчитал десять шагов, носком ботинка провел по земле, черту. У этой черты и столпились офицеры.
Смеркалось. Мурашки бегали по моему телу, и думать мне уже ни о чем не хотелось. Какое-то безволие охватило все мое существо.
Первым стрелял одноглазый эсэсовец. На мое счастье, стрелком он оказался превосходным: бутылки, одна за другой, разлетелись в моих руках, осколки царапнули по лицу, в кровь рассекли щеку.
Подбежал молоденький, с девичьим румянцем через всю щеку обер-лейтенант, вложил в руки мне новые бутылки. Пистолет подали генералу. Покачиваясь, нетвердой рукой начал поднимать он оружие.
Я закрыл глаза, навсегда прощаясь с белым светом.
Выстрел был один, во всяком случае, я услышал только один хлопок, но пуль оказалось две: одна впилась в доску забора чуть выше левого плеча, другая вдребезги расколотила бутылку.
Раздались аплодисменты, шумные восклицания. Я открыл глаза. Офицеры лезли наперебой поздравлять генерала, а он благосклонно одаривал их улыбками и рукопожатиями. Переводчик стоял чуть в стороне, под яблоней, и с невозмутимым видом играл ремешком расстегнутой кобуры.
Кто-то вновь протянул генералу пистолет, но генерал вдруг пьяно икнул, повернулся, и нетвердые ноги понесли его в избу. Офицеры последовали за ним.
Ой, мама родная, в счастливой родился я рубашке.
С трудом забрался на печь. Крупная непрекращающаяся дрожь сотрясала мое тело, и холодно было на жаркой печи. Лучше бы уж сразу убили, звери, чем так издеваться.
А веселье в горнице продолжалось.
— Парень,— услышал я вдруг,— эй, парень!
На меня смотрел переводчик: в одной руке он держал стакан водки, в другой — ломоть хлеба, толсто намазанный маслом.
— Выпей — все пройдет. Успокоишься.
Зубы клацали о стакан. С усилием проглотив застрявший в горле ком, я выпил водку до дна и не заметил, не ощутил ее вкуса.
— Спускайся вниз, там тебя ждут,— сказал переводчик.
Он вывел меня на крыльцо, поддерживая под локоть, проводил до калитки, распахнул ее, что-то объяснил часовому. Тот, молчаливый, скучающий, с автоматом на груди, выслушал, равнодушно кивнул и показал на дорогу.
— Твой брат? Ждет тебя. Можешь поговорить с ним.
Там, на дороге, действительно стоял Юра и внимательно смотрел на меня.
— Ну, иди, иди, не бойся,— подбодрил переводчик.— Я тут постою, подышу свежим воздухом.
— Валь, чего они тут стреляли? — спросил братишка, когда я подошел к нему.
Не ответив, не отдавая себе отчета в том, что делаю, какие могут быть последствия, я пошел по дороге, вдоль улицы. Меня никто не окликнул. Я слышал за собой торопливые шаги брата и уходил все дальше и дальше от страшного дома, и остановился только у дверей нашей землянки.
— Да на тебе лица нет! — ахнула мама, увидев меня на пороге.
Наверное, вид у меня и в самом деле был ужасный. Мама все причитала, долго не могла успокоиться. Я не выдержал — расплакался. Давясь слезами, рассказал все.
— Больше ты туда не пойдешь ни под каким видом,— сурово предупредил отец.— Ложись-ка вон и отсыпайся.
— Со мной рядом ложись,— тонкой ручонкой обнял меня за шею Юра.
Земляные нары были застланы тощими соломенными тюфяками. Я лег к. стенке, Юра устроился рядом со мной, снова обнял меня и вскоре заснул. Я слушал его жаркое дыхание, и понемногу приходило спокойствие, и хотелось спать, спать, спать...
Последнее, что я увидел, было: отец, прежде чем пригасить куцее пламя коптилки, ставил в угол, у порожка, свой плотницкий топор.
Утром разбудил меня Юра. Он стоял в дверях землянки, распахнутых настежь, и кричал что было силы:
— Ура! Немцы ушли. Ни одного не осталось.
Немцы — вся часть — ушли в сторону Москвы.
Неверующей была наша семья, но в этот день я горячо молился про себя — богу ли, еще ли кому,— чтобы и генерал, и его толсторожий фельдфебель нашли себе могилу под Москвой.