Мой друг Тина Бабе
Шрифт:
Сейчас, в старости, она страдала оттого, что вынуждена была прекратить свою миссионерскую деятельность, поскольку у нее пропал голос.
Так я никогда и не узнал, что значила для музыкального мира камерная певица фрау Элинор.
В гостиной во всегда тщательно запертой витрине лежал альбом. В альбоме этом хранились фотографии фрау Элинор в ее лучшие годы, и еще там было собрано все, что писалось в газетах о ее пении. Горничная Яна много раз обещала мне как-нибудь при случае показать этот альбом. К сожалению, за все мое пребывание в «Буковом дворе» такой случай ни разу не представился. Поэтому
Мое появление в доме Разунке, то есть в «Буковом дворе», вновь предоставило дамам возможность заняться своей миссионерской деятельностью.
Фрау Элинор, к примеру, заявила во всеуслышание, что она намерена одаренным тюрингским девушкам с хорошими голосами давать бесплатные уроки пения. Но девушки за это должны были обещать петь только камерную и оперную музыку, никакой оперетты, никаких песенок.
Вскоре появились девушки, просто желающие и неистово жаждущие петь. Фрау Элинор строго их экзаменовала. Она буквально ожила и с удовольствием слушала, как ее называют «мадам маэстро».
Те особы, которых она сочла одаренными, были вверены моему попечению. Я заезжал за ними в их родные места и потом отвозил обратно, и все это бесплатно для девушек. Для всех них было очень выгодно, что дамы не умели считать.
Итак, я довольно основательно продвинулся вперед в сфере искусств этого мира и почти каждый день встречался с будущими камерными и оперными певицами. Одно вытекало из другого. Кроме того, в «Буковом дворе» устраивались маленькие концерты, и мне приходилось возить дам и девиц, играющих на скрипках и челестах, и вообще разных музыкантов.
С фрау Гермой и ее живописью дело обстояло не так благополучно. Как уже сказано, она была ученицей Либермана, а Либерман был берлинцем иудейского происхождения, а потому являлся для неогерманцев представителем вырождающегося искусства, тем самым и искусство фрау Гермы Разунке, ученицы маэстро Либермана, было нежелательным.
Итак, фрау Герма с известной долей грусти взирала на все более оживленную жизнь в музыкальном салоне сестры и теперь гораздо больше времени проводила в своем ателье под крышей, нежели в гостиной или в музыкальной комнате.
Стоило фрау Элинор это заметить, как она устроила так, чтобы ее ученицы и вообще все члены музыкального кружка стали частенько испытывать непреодолимое желание подняться в ателье фрау Гермы и посмотреть ее картины.
Для своих занятий искусством обе сестры, так сказать, делили день на части. Утром по возможности надо было избегать музицирования, и в доме и в парке должна была царить тишина. В эти часы фрау Герму посещает вдохновение, так, во всяком случае, утверждала прислуга.
Я пытался расспросить горничных об этом состоянии вдохновения у фрау Гермы, но ничего определенного они сказать не могли. Только Яна однажды видела, как фрау Герма долго-долго сидела совсем тихо, а потом вдруг кинулась к мольберту и стала что-то писать, глаза ее при этом были почти закрыты.
По-видимому, фрау Герма очень страдала оттого, что не может больше официально выставлять свои картины.
Художнику всегда тяжело, если он лишен возможности представить на суд общественности то, что он создал, ведь он, как правило, творит
Итак, фрау Элинор было известно горе ее «сестренки». Дамы часто и охотно говорили друг о друге в этой уменьшительной форме. При этом надо вспомнить о том, что каждая из них весила фунтов около двухсот и в обхвате была с добрую деревенскую липу.
Сколько же было притворства, когда ученицы и все члены музыкального кружка поднимались в ателье полюбоваться картинами фрау Гермы!
Среди них были такие, что говорили:
— Ах, тут мне остается только молчать…
И было бы честнее, если бы они этим и ограничились, но они продолжали начатую фразу и говорили, что им остается только молчать от изумления, а это была ложь, потому что они ровно ничего в этих картинах не понимали.
Были среди них и такие, которые, рассматривая картины, говорили заученными словами о перспективе, о среднем плане и светотени, они подходили вплотную к картинам и снова отходили подальше, прищуривались и снова широко раскрывали глаза, короче говоря, делали все, что полагается делать, чтобы сойти за знатоков живописи.
Нет, похвалы от зрителей вовсе не сыпались на фрау Герму как из рога изобилия. Люди, которых ее искусство действительно трогало, встречались редко. Но и они не тратили много слов, а просто на прощание крепко пожимали ей руку и благодарили за то глубокое впечатление, которое произвели на них ее картины.
Господа, которых следовало развозить по домам, считали шофера чем-то вроде автомобильной детали и в его присутствии говорили не стесняясь, очевидно полагая, что шофер все равно ничего не поймет.
Таким вот образом я услыхал, как одна скрипачка и одна ученица фрау Элинор рассуждали о живописи фрау Гермы.
Скрипачка относилась к той породе людей, которые ничего и никого не признают, кроме себя. У нее был очень внушительный нос с волосатыми ноздрями.
— Я нахожу не слишком своевременным то, что нам показывает фрау Герма, — сказала она. — Не очень-то далеко она ушла от своего еврея-учителя.
Что должна была ответить ученица? Она была вынуждена благодарить всех и вся — скрипачку за то, что та не гнушалась музицировать с нею, начинающей, а фрау Элинор за то, что та даром учит ее пению.
— Ах, я так невежественна, — сказала ученица, — я совсем не знаю, что рисовал этот жид.
— Ваше счастье, ваше счастье, моя хорошая, — отвечала скрипачка.
Вот такие змеи ползали по «Буковому двору».
Часы ожидания за рулем я использовал, чтобы «просвещаться».
«Просвещение», «образование» — оба эти понятия, казалось мне, имеют в мире немалый вес, во всяком случае, в мире так называемых образованных людей. И я должен был еще три десятилетия шагать по жизни, чтобы понять, каким пустым и бесполезным в большинстве своем было то образование, которым так кичились эти «образованные» люди…