Мой друг Тина Бабе
Шрифт:
Итак, я питался, а они обедали. Об этом вообще-то и говорить не стоит, так как ни в Парк-отель, ни в веймарский «Элефант» меня в моей длинной кожаной куртке, сразу выдававшей во мне шофера, даже на порог не пустили бы.
С другой стороны, дамам нравилось, что я «просвещаюсь». Когда мы ездили в театры, в Рудольштадт или в Веймар, мне даже дозволялось сидеть с ними на одном спектакле, на гораздо худшем, дешевом месте, разумеется, но так, чтобы я был под рукой, если они решат уйти, не дождавшись конца спектакля.
Это мне и вправду
Тут я впервые заметил, что потрясение искусством держится на нитях, которые рвутся, если нам говорят или требуют от нас, чтобы мы простились со своим детством.
Когда я сегодня вспоминаю тогдашние свои потрясения, я понимаю, что переживал их только благодаря двум капиталисткам. А это не вписывается в букварь марксиста.
Мой всезнающий преподаватель в партийной школе возразил бы мне, что нет, мол, правил без исключений. Может быть, он сказал бы: они платили тебе слишком мало, и хотя щедро снабжали тебя театральными билетами, но платил-то ты за них сам.
А я, справедливости ради, должен был бы ответить, что не знаю, стал бы я тратить свое жалованье, даже плати они мне больше, на билеты в драму или в оперу.
И еще эта Завирушка, которая усердно помогала мне тратить мое месячное жалованье, она обожала ходить в кино и вовлекала в это и меня.
Да, жизнь — она все еще не считается с прописями, содержащимися в наших букварях.
Но мы еще добьемся этого, сказал бы мой всезнающий учитель, оставив меня стоять у доски.
Фрау Элинор, весьма нетерпеливая дама, была полной владычицей в «Буковом дворе», хотя почти совсем не заботилась о практических вопросах. Это признавали как горничная девушка Яна, так и кухонная девушка Пепи.
Обе эти особы постоянно расхаживали по дому в чулках, привлекавших мое пристальное внимание. На этих чулках шов был не только сзади, но и сбоку, этот зигзагообразный шов поднимался от пятки и терялся под юбками.
Я, конечно, не думал, что эту моду они вывезли со своей родины, из Нёртингена. Но наши отношения были не настолько короткими, чтобы я мог спросить их об этом.
Настроения фрау Элинор менялись как облака на небе в ветреный день. Может быть, она все еще вспоминала о любовниках, которых некогда прогнала?
Впрочем, установить, когда она в плохом настроении, не составляло труда, ибо в таком случае она по утрам обрушивала на свой белый рояль бетховенскую «Ярость из-за утерянного гроша». В такие дни я сразу шел в гараж и сажал на одно из стекол какое-нибудь легко стирающееся пятно. Это пятно было, так сказать, той мишенью, на которую могла
Метод действовал безотказно. Она сразу же выстреливала по этой мишени, говоря:
— Отвратительно, отвратительно, мы просто заросли грязью.
Я, держа наготове тряпку, заботился о том, чтобы фрау Элинор не заросла грязью, садился за руль, и мы трогались с места.
Стоило мне забыть посадить это пятно, фрау Элинор в дурном настроении так долго ходила вокруг машины, что в конце концов где-то что-то обнаруживала, хотя бы и под машиной.
Нередко Элинор, если ей случалось в дурном настроении выехать из дому, напивалась в стельку где-нибудь по дороге. Ее качало, она едва не падала на машину, и много бывало вздохов и стонов, покуда она со своей палкой не водворялась на заднее сиденье. Запах крепкого шнапса заполнял кабину. В такие дни она засыпала в машине, и дома нам вчетвером приходилось будить ее и брать на буксир. Наверху, в своей комнате, она от нетерпения рвала пуговицы на блузке, а потом хватала ножницы и срезала с ног чулки.
Так вот отчего на чулках у прислуги были такие странные швы, а мне вместо тряпок для мытья машины выдавались разрезанные дамские чулки.
Пусть никто не думает, что я терпел настроения фрау Элинор из чистого подхалимства. Я со своей стороны тоже имел от нее профит, иногда она очень обо мне заботилась. Все, что касалось оперы, пения, вообще музыки, объясняла мне она. С этими вопросами я мог обращаться к ней когда угодно, утром, вечером. И если она слышала, как я по памяти напеваю какую-нибудь оперную арию и при этом иной раз фальшивлю, она тотчас же уводила меня в музыкальную комнату и играла мне соответствующее место.
А иногда она мне пела. При этом лицо ее заливалось краской, особенно на высоких нотах, а надтреснутый голос начинал дрожать.
Возможно, она с удовольствием демонстрировала мне свое искусство. Я был дилетантом, она считала меня снисходительным. Конечно, я напоминал ей те блаженные времена, когда она была камерной певицей. Во всяком случае, я учился у нее ориентироваться в сфере музыки.
«Мои университеты» называется книга Горького, у меня она могла бы называться «Моя школа искусств». И директором такой школы искусств была для меня фрау Элинор.
В минуты, когда фрау Элинор пела, мне казалось, я чувствовал какую-то трагедию в ее жизни. Что для нее значило богатство?! Разве оно утихомиривало те неясные желания, что жили в ней? Нет. Этими неясными желаниями в большей или меньшей степени томится каждый из людей, и нередко тот, у кого нет за душой ни гроша, бывает ближе к осуществлению этих желаний, нежели богач.
Когда-то, в детстве, фрау Элинор узнала, что эти неясные желания легче унять, если занимаешься музыкой, и она сочла себя обязанной стать миссионером, ратующим за царство музыки, в котором она укрылась и чувствовала себя счастливой. Она стала камерной певицей.