Мой любимый клоун
Шрифт:
— Правильно, Ванька, домой, — поспешил заверить Синицын. — В Орехово-Борисово.
— Там орехи есть? — удивленно, с надеждой предложил Ванька.
— Орехов нет, но Борисов, наверное, достаточно.
На Каширском шоссе вдруг оттепель — слякотная грязь, вылетая из-под колес бесчисленных грузовиков, стала залеплять стекло. Синицын пустил щетки.
— Ты Буратино знаешь? — опять пристал Ромашка.
— Буратино — это с носом, — авторитетно отозвался Ванька.
— Помнишь, Буратино попал в страну дураков?
Мальчик
— Так вот: Орехово-Борисово и есть эта самая страна дураков.
— Это как понимать? — почти обиженно поинтересовался Синицын.
— Очень просто: когда в Москве мороз, в Орехове-Борисове оттепель. В Москве проливной дождь — в Орехове-Борисове солнце сияет. В Москве академики живут, а в Орехове-Борисове — клоун Синицын.
— Не порть мне ребенка, — сказал Синицын.
И оба клоуна дружно расхохотались, а Ванька обхватил Синицына обеими руками сзади за шею и, веселясь, завизжал, тоненько, пронзительно и протяжно.
Выгружались около дома.
Роман сказал Ваньке:
— Ну, Ваня Синицын, рассмотри хорошенько, какая у вас с папой машина.
Мальчишка медленно двинулся вокруг «Запорожца», ведя рукой по корпусу и приседая, чтоб разглядеть свое неясное отражение в красных боках.
— Птица, — горячо зашептал Ромашка, — ты догадался снять Лёсину фотографию?
И Синицыну очень зримо представился большой портрет Лёси, всегда улыбающейся ему со стены их однокомнатной квартиры. Он стиснул зубы так крепко, что они скрипнули.
— Ты что-нибудь имеешь против Лёси?
— Ты же знаешь — ничего. Но подумай сам, Птица.
«Ай да Роман», — подумал Синицын.
— Папа, ты пожарный клоун? — спросил, подходя, мальчишка.
— Пожарный, — сказал Синицын, — горю ясным огнем. А ну, кто скорей?
И, подхватив чемоданчик, тючок с Ванькиной одеждой, бегом скрылся в подъезде. Когда Роман с мальчишкой вбежали в парадное, то вызывная кнопка лифта уже светила красным огоньком.
Синицын прятал Лёсин портрет за холодильник — и вдруг увидел на кухонном столе записку:
«Сережа! Я умолила папу заехать перед нашим отлетом. Тебя нет дома, ждать мы не можем. Самолет из Шереметьева 16.40, рейс…» Синицын взглянул на кошачьи ходики. 16.55. Во рту сделалось отвратительно горько. Он облизал пересохшие губы.
«Почему ты не звонил? Ведь ты знал, что я сегодня уезжаю. Если будет с кем переслать письмо — напишу. Где ты все время пропадаешь, я ненавижу твой цирк. Убегаю. Целую 1000 — Лёся». И ни слова о Ваньке, ни слова!
— А где моя мама? — Ванька и Роман стояли в дверях кухни. Кошка на ходиках дергала глазами: туда-сюда, туда-сюда.
— Мама скоро приедет, — сказал Синицын. — Раздень его, Роман, пожалуйста.
Ванька знакомился с комнатой, пока друзья наскоро готовили на кухне клоунский обед: на первое — второе, а на третье — по сигарете.
То и дело из комнаты долетал Ванькин голос:
— Я ничего не трогаю, я только глазками,
— Воспитанный мальчик, — заметил Ромашка.
Когда накрыли на стол и Синицын позвал Ваньку, ответа не было. Синицын вошел в комнату. Сон, видимо, сразил Ваньку внезапно. Он лежал ничком на полу у кровати, в пухлом кулачке была стиснута статуэтка Чарли Чаплина, у которой Ванька уже успел оторвать голову.
Уходя, Ромашка сказал:
— Птица, этот Липкин — большой фокусник. Он ничего не говорит просто так. На какие это наши зарубежные гастроли он намекал? Ась?
Выход седьмой
Среди ночи Ванька пробудился и «дал ревака». Требовал какую-то загадочную «Вералавну».
Синицын, плохо соображая спросонья, с трудом догадался, что это, должно быть, одна из любимых малышом детдомовских воспитательниц или нянечек.
Утешал Ваньку, как мог. Наконец Ванька потребовал пить, потом писать, потом опять пить и так же неожиданно, как разревелся, буйно развеселился.
Он подпрыгивал на животе у Синицына, воображая себя лихим наездником, заливался беспричинным хохотом, показывал Синицыну, как он делает «мостик» и умеет засовывать большой палец ноги в свой щербатый рот. Уже под утро предложил Синицыну «немножко подраться подушками». Закончил свою ночную гастроль горькой обидой на папу, который, как выяснилось, дрался подушками «неправильно, потому что больно», немножко поревел и блаженно заснул.
Синицын еще полежал в обморочном состоянии, потом поднялся с головной болью, разбитый и стал готовить завтрак. За завтраком обнаружилось, что Ванька томительно долго сидит за едой. Он набивал себе пищу за толстые щеки и замирал, что-то одному ему известное обдумывая и не утруждаясь жевать. Синицын нервно посматривал на часы и сам запихнул в малыша последнюю ложку каши.
— Слава богу! — в сердцах произнес Синицын.
— Не слава богу, — промямлил Ванька с набитым ртом, — а слава труду.
Первый человек, которого Синицын встретил в цирке, был Димдимыч. Хоть и в партикулярном платье, Димдимыч держался фрачно. Склонил величественно голову, продемонстрировав Синицыну идеально прямой пробор, протянул Ваньке большую белую руку, которую тот не замедлил, как мог, пожать, и концертно провозгласил:
— Ты, Синицын, молодец, и сын у тебя будет молодец. Поздравляю!
И, печатая шаги, удалился. Даже не все из цирковых знали, что Димдимыч, успешный в прошлом артист, прямо из цирка ушел на фронт с конной группой Туганова и, служа в кавалерии, в лавовой атаке под Сталинградом лишился правой ноги выше колена. Чего стоило этому красивому, невозмутимому человеку возвращение к цирковой работе, знал только он один.
В гримерной Роман, многозначительно подмигивая и нервно оглядываясь на малейший шорох, шепотом объявил, что у него есть «новость со знаком качества».