Мой муж Лев Толстой
Шрифт:
Читала, сидя при спящем Льве Николаевиче, о последних годах жизни Байрона. Много незнакомых имен, эпизодов, много специального, но очень интересно. Какой был сильный, значительный человек и поэт. Как правильно относился ко многим вопросам, и теперь еще не дозревшим в обществе. Трогательная кончина и друга его Шелли, утонувшего в море, и его самого, преследующего в Греции цель общего умиротворения.
Удивительно, как бескорыстны доктора: ни Щуровский, ни Альтшулер, ни бедный, но лучший по доброте из трех – земский врач Волков, никто не берет денег, а все отдают и время, и труд, и убытки,
Вечером разломило мой затылок, голова совсем не держится, я прилегла на диване в комнате, где лежит Лев Николаевич. Он меня кликнул. Я встала, подошла. «Зачем ты лежишь, я тебя так не позову», – сказал он. – «У меня затылок болит, отчего же ты не позовешь, ведь ночью ты же зовешь меня?» – И я села на стул. Он опять кликнул. «Поди в ту комнату, ляг, зачем ты сидишь?» – «Да ведь нет никого, как же я уйду?» – Пришел в волнение, а у меня чуть не истерика, так я устала. Пришла Маша, я ушла, но захватила дела со всех сторон: бумаги деловые от артельщика из Москвы, повестки, переводы. Все надо было вписать в книгу, подписать и отправить. Потом Саше компресс, клистир, потом прачке и повару деньги, записки в Ялту…
Несколько дней не записывала, очень труден уход, времени остается мало, едва на хозяйство и нужные дела и письма.
Бедный мой Левочка все лежит слабенький, все томится продолжительной болезнью. Приехал 17-го вечером Сливицкий, доктор, жить пока постоянно. Приезжают всякий день Волков и Альтшулер; впрыскивают ежедневно камфару, дают Nux vomica. Пьет Л.Н. очень охотно, до четырех сегодня полубутылочек кефира. Находят доктора, что очень туго разрешается воспаление правого легкого. Но меня больше всего смущает ежедневная лихорадка. Утром температура 36 и 1, к шести часам вечера – уже 37 и 5. Так было вчера и сегодня.
Татарин пришел на поклон с желанием здоровья, принес феску и чадру в подарок; и Л.Н. даже померил феску. А третьего дня ночью опять позвал Буланже и диктовал ему свои мысли. Какая потребность умственной работы!
Вчера было лучше, температура дошла только до 37 и 1, сам Л.Н. бодрее. Вчера говорит доктору Волкову: «Видно, опять жить надо». Я спрашиваю: «А что, скучно?» – Он оживленно вдруг сказал: «Как скучно? Совсем нет, очень хорошо». Вечером очень заботился о том, что я устала, жал мне руку, нежно на меня смотрел и говорил: «Спасибо, душенька, очень хорошо».
Льву Николаевичу лучше, температура утром 36 и 1, вечером – 36 и 6. Впрыскивают камфару, а мышьяк второе утро. Уехал сегодня Буланже, с неохотой возвращаясь к семье. Какое это несчастье иметь и не любить семью. Остаются одни трудности.
Продолжаю сидеть ежедневно всю ночь до пятого часа утра, а потом от утомления и спать не могу. Весь день сижу, шью в комнате больного, которого всякий малейший шорох раздражает. Хозяйство здесь трудно и скучно по дороговизне. Написала несколько слов в ответ на письмо митрополита Антония. Больна все Саша, острый перепончатый колит; кроме того ухо и зубы болят. Холодно, снег шел.
Получила от Бутенева письмо с предложением отказаться от звания попечительницы приюта, так как я отсутствую и не могу быть полезна приюту. Посмотрим, кого выберут и как поведут свои дела.
Опять плохая ночь, в кишках задержки, а вследствие задержек гнилостное разложение содержимого, отравляющего кровь и, следовательно, сердце. К вечеру поднялась температура до 37 и 4, а пульс доходил до 107, но скоро перешел на 88, 89.
Ночью позвал меня: «Соня?» Я подошла. – «Сейчас видел во сне, что мы с тобой едем в санках в Никольское».
Утром он мне сказал, что я очень хорошо за ним ночью ходила.
Первый день Великого поста. Так и хочется этого настроения спокойствия, молитвы, лишений, ожидания весны и детских воспоминаний, которые возникали в Москве и Ясной с наступлением Великого поста.
А здесь все чуждо, все безразлично.
Лев Николаевич приблизительно все в том же положении. Утром читал газеты и интересовался полученными письмами, но неинтересными. Двое увещевают вернуться к церкви и причаститься, – и раньше были такие письма, – двое просят сочинения даром; два иностранных выражают чувства восторга и уважения. Получила и я письмо от княжны Марии Дондуковой-Корсаковой, чтоб я обратила Л.Н. к церкви и причастила.
Вывели, – помогли выйти Л.Н. из церкви эти владыки духовные, а теперь ко мне подсылают, чтобы я его вернула. Какое недомыслие!
Серо, холодно, ветер. Отвратительный весь февраль, да и вообще климат очень нездоровый и дурной. – Саше лучше.
Вчера ничего не писала, с утра уже я заметила ухудшение в состоянии Льва Николаевича. Он плохо накануне спал, вчера день весь мало ел, посреди дня поднялась температура до 37 и 5, а к ночи стала 38 и 3. И опять ужас напал на меня: когда я считала этот ужасный, быстрый, до 108 ударов в минуту, с перебоями пульс, со мной чуть дурно не сделалось от этой сердечной angoisse, которую я уже столько раз переживала за эту зиму.
Но ночь спал Л.Н. недурно.
Сережа удивительно бодро, кротко и старательно ходил за отцом всю ночь. Лев Николаевич мне говорил: «Вот удивительно, никак не ожидал, что Сережа будет так чуток, так внимателен», и голос задрожал от слез. Сегодня он мне говорит: «Теперь я решил ничего больше не ждать, я все ждал выздоровления, а теперь что есть сейчас, то и есть, а вперед не заглядывать». Сам Л.Н. напоминает дать ему дигиталис или спросит градусник померить температуру. Пьет опять шампанское, позволяет себе впрыскивать камфару.
Саша встала, сошла вниз и сидела утро у отца. Да, воспитанные мною дочери понимают хорошо, в чем долг.
Сейчас десять с половиной часов вечера, у Льва Николаевича опять жар, 38, и пульс плох, с перебоями, и опять страшно. Сегодня он Тане говорил: «Хороша продолжительная болезнь, есть время к смерти приготовиться».
Еще он сегодня же ей сказал: «Я на все готов: и жить готов, и умирать готов».
Вечером гладил мои руки и благодарил меня. Когда я ему меняла одеяло, он вдруг рассердился, ему холодно показалось. И, верно, после он пожалел меня.