Мой рабочий одиннадцатый
Шрифт:
Мы смотрели. Мы ждали. Алябьев не появлялся.
— Пошли, девочки, — вздохнув, дрогнула бровью Чуркина. — Владимир Иваныч! Можно — проводим? До трамвая?
— Мы, конечно... Конечно, мы проводим, — радостно подтвердила Задорина, уже прицеливаясь, как бы прицепиться ко мне сбоку.
И прицепилась. И глаза сияют. Правда, этакие голубые огни! Что с ней поделаешь... Двинулись всей толпой, а справа от меня тяжело ступала насупленная Чуркина. Она так и не обронила больше ни слова. Мне было видно только розовую щеку да черные опущенные ресницы. Ни слова... А когда я уже сел в трамвай и трамвай, обогнув кольцо, тронулся напрямую, я увидел снова, как Чуркина медленно, одиноко идет по тропинке к своему общежитию, и во всем ее облике, в том, как
ПЕДАГОГИЧЕСКИЕ ПОРАЖЕНИЯ
У меня педагогические поражения. Не получилось стопроцентного сохранения контингента, а попросту говоря, — бросил школу шофер Ведерников, выбыл из-за сплошной неуспеваемости Орлов. Пардон! Не сплошная неуспеваемость была у Орлова, по физике у Бориса Борисовича — тройка. Двадцать три человека вместо двадцати пяти перешли в последний, одиннадцатый класс.
Но хотя администрация строго отчитала меня за «отсев», за «не принятые своевременно меры», хотя слова в докладе завуча на итоговом педсовете о «возмутительном хладнокровии, с которым классные руководители теряют контингент», относились и ко мне, я, в общем-то, радовался. Что там ни говори, двадцать три из двадцати пяти все-таки немало, а кроме того, я расстался наконец с самыми отчаянными лодырями, из которых один был еще и хулиганом. Нет, не хочется называть их «мои ученики». Чему они у меня научились? Но все-таки они учились, я несу за них долю ответственности. Именно «долю», а не всю ответственность, как это любят говорить, когда ищут козла отпущения. Вот если бы я воспитывал этого Орлова с пеленок, тогда бы мне можно было выносить приговор: «Недоглядел!», «Не справился!»
Если права теория, что человек — продукт воспитания, значит, где-то, на каком-то отрезке жизни он может быть испорчен воспитателями. Был, скажем, примерный мальчик Орлов и за десять лет обучения-воспитания превратился в разнузданного подонка, или был такой же славный мальчик Ведерников, и опять испортили учителя-воспитатели: научили смотреть на мир с золотозубой улыбкой неисправимого скептика. Смеетесь? Тогда, конечно, виновата не школа, не пионерская организация... Родители? Но редкий родитель учит детеныша злу, редчайший обучает воровству и пьянству. Нет такого, кто не желал бы своему сыну-дочери добра, не старался хоть как-нибудь воспитывать доброе. Среда? Пожалуй. Это посильнее учителя и родительского внушения... Согласимся. Чему доброму мог научить Орлова отец, пьяница и дурак, да-да, тот самый, что ел колбасу перед хохочущими продавщицами? Что можно воспринять от такого папы? Дважды я бывал у Орловых, дважды выслушивал пьяный бред, бессмыслицу, выражения вроде такого: «Ну, вы вот ученые, а мы — неученые...» Уходил подавленный, расписался в собственном бессилии. Да-с. Расписался... Ведь и Макаренко не всех перевоспитывал. И в судах вам скажут — есть неисправимые. Есть они, чей жизненный путь от первой зуботычины и краденых пятаков — до детской комнаты, от детской комнаты — до колонии несовершеннолетних, от колонии — до особого режима. И ничего не помогает. Кто тут виноват? Среда? Наследственность? Воспитатели? Да не проще ли простого — сам человек, сознательно идущий по пути зла. Почему же не может быть такого? Сам человек! Сам...
Вот у Ведерникова родители оказались распрекрасные. Старушка мать — воплощение тихого добра, отец — заслуженный ветеран, а сын — двадцатилетний циник, ловкач-калымщик, живет один в трехкомнатной отдельной кооперативке и начисто презирает всех, а тебя, учителя, со всеми твоими прописями, — в особенности.
— Ведерников!
Поднимается, стоит перед тобой с насмешкой в светлых ленивых глазах.
Все время в глазах эта всезнающая насмешка. Как бы превосходство и высшее понимание, в котором человек накрепко-навсегда уверен. Глядишь в эти глаза, и думается: неужели неведомы вам сомнения, боль, страх, печаль — все человеческое? Неужели неведомы?
Или везет таким людям с рождения, опекает, не бьет их судьба и потому так уверены в себе, в своих внутренних уставах? А уставы-то! Все проще некуда. Видали вы таких людей, у которых с языка не сходит: «Оформим», «Достанем», «Что-нибудь сделаем». «Вы — мне, я — вам», «Я — тебе, ты — мне». А что, если этому учат с малых лет? Что, если эту веру прочно исповедуют родители? Призадумаешься тут. Вот бережливость, например. Что это? Это добродетель... Начни человек откладывать рубли, учитывать копеечку — записывать потянет потихоньку, потом, глядь, и счеты купил, и бухгалтерская книга завелась. Приход. Расход. Смета появилась со статьями. И вот экономит человек на спичках, на трамвайных билетах, спать ложится, не зажигая огня, не примет гостя, не одолжит рубля, не бросит куска собаке... Фу, даже мороз по коже, вот куда может завести эта добродетель.
Все это мелькает мгновенно... Крупные руки Ведерникова уперты в край парты.
— Идите отвечать, — говорю я.
— Отвечать? — Он кисло — и опять насмешливо — смотрит. — Я не слыхал вопроса.
Повторяю вопрос.
— Не знаю... — вяло усмехаясь, говорит он и садится.
— Как же прикажете оценивать ваш ответ?
— Как хотите.
Завтра Ведерников не появится. Не придет и неделю и другую, если я не побываю в таксомоторном парке, не встречусь с завгаром — истовым на вид ревнителем дисциплины, человеком с хитро-настороженным взглядом. Завгар выслушивал меня, глядя в глаза, насуровив морщины, заверял: завтра же Ведерников будет в школе «как штык». И действительно, Ведерников появлялся. Набирал новую порцию двоек и спокойно исчезал, тоже «как штык», до нового заверения.
Итак, причина «отсева» Орлова — самое обычное, а может, и наследственное разгильдяйство, лень в соединении с дурным примером родителей. Причина Ведерникова была, кажется, посложнее. Я только осязал, нащупывал ее, я смутно догадывался, потому что находил черты Ведерникова у разных людей, иного положения, иной внешности и повадок. Вот, не далее как вчера, понес в мастерскую электробритву. Мастер, когда я входил, не спеша убрал со стола светлую посудину, к ней, судя по налитым влагой глазам, только что приложился. Он хрустел свежим огурцом, от него пахло речным утром, он вопросительно смотрел, и в глазах было нечто ведерниковское. Я подал бритву. Мастер прожевал огурец. Хмыкнул. Быстро выкрутил два винта, дунул, капнул масла, включил бритву в розетку и, когда она загудела, сказал, стремительно закручивая винты:
— Рубль...
«За минуту?» — подумал я, но не возразил, а покорно подал бумажку. Может, и в самом деле рубль?
Квитанцию этот Ведерников не выдал.
Другой Ведерников, пониже ростом, черноглазый и жилистый, предложил возле мебельного импортный гарнитур:
— Сто колов — и без хлопот...
Третий Ведерников был красиво завитой парень с лицом лорда: обсчитал в ресторане ровно на два рубля и, когда я, еще не сообразив, что меня надули, дал полтину на чай, презрительно-спокойно сунул ее в карман.
Ох уж этот Ведерников! Я встречался с ним в такси и в автобусе, на рынках и в универмагах, на вокзалах и в строительной конторе (понадобилось сколачивать новый пол). Он ходил в спецовке водопроводчика, в униформе швейцара, в халате гардеробщика, он выглядывал из-под ондатровой шапки агента по снабжению, из почтенной внешности...
В общем, понимаете, я не скорбел, что Ведерников «отсеялся». Я почему-то очень ясно понял, что здесь у меня ничего не получится. Как говорят сейчас, — безнадега...