Моя двойная жизнь
Шрифт:
— Нечего мешкать, — сказала она и, всадив гребенку в мою гриву, вырвала прядь волос.
Боль и ярость, охватившая меня от такого скверного обращения, вызвали один из тех приступов гнева, которые наводили ужас на всех, кому случалось при этом присутствовать.
Я набросилась на несчастную сестру и ногами, зубами, руками, локтями, головой, всем своим жалким и худеньким тельцем колотила и била ее с дикими воплями.
Ученицы, сестры сбежались все разом. Дети кричали: «На помощь!» Сестры крестились, не решаясь приблизиться. Мать Префет окатила меня святой водой, пытаясь привести в чувство.
Наконец подоспела мать-настоятельница святая Софья.
Отец говорил
Она подошла к нам. Я все еще не отпускала сестру Марию, но чувствовала себя обессиленной борьбой с несчастной женщиной, такой большой и сильной, но даже и не пытавшейся защищаться, она старалась только уклониться от моих ударов, держа меня то за ноги, то за руки попеременно.
Голос матери святой Софьи заставил меня поднять голову.
Глаза мои, залитые слезами, остановились на ее ласковом, исполненном жалости лице, и я затихла на мгновенье, но не отпустила добычу; пристыженная, трепещущая, я торопливо заговорила:
— Это она начала! Она гадкая, отняла у меня гребенку да еще вырвала волосы! Она толкнула меня! Сделала мне больно! Такая гадкая!
И я разразилась рыданиями. Руки мои разомкнулись. Сама не зная как, я очутилась на своей кроватке. Мать святая Софья тихонько гладила рукой мой лоб и ласково журила меня своим нежным, глубоким голосом.
Все разошлись. Я осталась одна с ней и с маленькой фигуркой Богоматери в нише.
С этого дня мать святая Софья стала пользоваться у меня огромным авторитетом.
Каждое утро она приглашала меня и сестра Мария, у которой я перед всем монастырем попросила прощения, осторожно расчесывала мне волосы в ее присутствии.
Сидя на маленьком табурете, я внимала матери-настоятельнице, которая читала вслух или рассказывала мне какую-нибудь поучительную историю. Ах, какая очаровательная женщина, мне так приятно вспоминать о ней.
Я обожала ее, как обожают в детстве существо, полностью завладевшее всеми вашими помыслами, не ведая как, не зная за что, даже не отдавая себе в этом отчета, просто поддавшись непобедимым чарам.
Только потом я сумела понять ее и не уставала восхищаться ею. Я разгадала неповторимую, излучающую свет душу этой святой женщины, скрытую под оболочкой смеющейся коротышки.
Я полюбила ее за все, что она сумела пробудить во мне благородного. Полюбила ее за письма, которые она мне писала и которые я часто перечитываю. Полюбила потому, мне кажется, что, несмотря на все свои недостатки, я была бы еще во сто крат хуже, если бы мне не довелось узнать и полюбить это чистейшее создание.
Один-единственный раз я заметила ее суровость и внезапно почувствовала обуревавший ее гнев в маленькой комнатке, расположенной у входа в ее келью и служившей гостиной, висел портрет молодого человека, на прекрасном челе которого лежала печать некоего благородства.
— Это император? — спросила я.
— Нет, — молвила она, с живостью обернувшись. — Это король! Генрих V.
Лишь много позже я поняла причину ее волнения. Монастырь был роялистский. А Генрих V — признанным монархом [7] .
7
А Генрих V — признанным монархом… — После июльской революции 1830 г. под именем Генриха V легитимистами рассматривался как законный претендент на французский престол Анри-Шарль (1820–1883), герцог Бордо, граф де Шамбор, последний представитель старшей ветви Бурбонов. Однако в решающий момент он отказался возглавить заговор монархистов, подготавливавших реставрацию французской монархии.
Зато к Наполеону III там испытывали глубочайшее презрение, а посему в день крещения наследного принца нам не дали положенных конфет да к тому же еще лишили свободного дня, объявленного во всех пансионах, лицеях и монастырях.
Я политикой совсем не интересовалась и была счастлива в монастыре благодаря матери святой Софье.
К тому же меня так полюбили мои подружки, что нередко писали за меня сочинения.
К учению у меня не было особой склонности, но мне нравились уроки географии и рисования. Арифметика сводила меня с ума. Орфография нагоняла тоску, пианино вызывало отвращение. Я по-прежнему страдала робостью, и, когда меня неожиданно вызывали отвечать, я терялась.
У меня была страсть к животным, и я носила с собой в картонных коробочках или в маленьких клетках, которые сама сооружала, ужей — у нас в лесах их было полным-полно, — либо сверчков на листьях лилий, или ящериц с вечно оторванными хвостами, потому что, желая удостовериться, едят ли они, я чуть-чуть приподнимала крышку коробки. Заметив это, мои ящерицы устремлялись к отверстию, а я, покраснев при виде такой самонадеянности, быстро захлопывала ее, и крак — справа или слева обязательно оставался чей-нибудь хвост. После этого я часами не могла успокоиться. И пока сестра, рисуя на доске какие-то знаки, объясняла нам метрическую систему, я с хвостом ящерицы в руке размышляла над тем, как бы приклеить его обратно.
В маленькой коробочке я держала жучков, а в клетке, которую смастерил мне из металлической сетки отец Ларше, — пять пауков. Не ведая жалости, я кормила своих пауков мухами, а те, такие толстые и упитанные, неустанно работали, ткали свою паутину. И часто во время перемены мы, десять-двенадцать девочек, собирались вокруг клетки, стоявшей на скамейке или на пеньке, и наблюдали за удивительной работой этих крохотных существ. Узнав, что кто-то из подруг порезался, я с важным видом подходила и с гордостью говорила: «Пошли, я перевяжу тебе палец, у меня есть совсем свежая паутина». И, вооружившись малюсенькой, тоненькой палочкой, собирала с ее помощью паутину, которой с самым серьезным видом обматывала пораненный палец. «А теперь, госпожи Паучихи, придется вам снова поработать!» И госпожи Паучихи рьяно принимались за свою кропотливую работу.
Я пользовалась некоторым авторитетом. Меня выбирали арбитром, когда дело касалось спорных вопросов. Мне делали заказы на приданое для бумажных кукол.
В ту пору соорудить манто из горностая с палантином и муфтой мне ничего не стоило. И это вызывало восхищение всех моих подружек. За свое приданое, в зависимости от его ценности, я брала плату: два карандаша, пять перьев или два листка белой бумаги.
Словом, теперь я стала личностью, и это тешило мое детское самолюбие.
Зато я так ничему и не научилась. Я ни разу не получала в награду креста. И всего один раз красовалась на доске почета, но вовсе не за прилежание, а за мужественный поступок: мне удалось вытащить из большого пруда маленькую девчушку, ловившую там лягушек. Пруд находился в огромном фруктовом саду, где жили приютские ребятишки. В виде наказания, уж не помню за какой проступок, меня на два дня переселили к бедным детям. Меня хотели наказать, а я была в восторге. Прежде всего потому, что там на меня смотрели как на барышню; я раздавала су, а мне за это приносили леденцы, для живших на отшибе малышей это было совсем нетрудно.