Моя двойная жизнь
Шрифт:
Что же касается меня, то я была похожа на лисицу, которой отрубили хвост. Спуститься вниз я отказалась.
— Нет, — говорила я, — когда все уйдут, тогда я только спущусь.
Наказаны были все классы.
Я осталась одна. Солнце скрылось. Кладбищенская тишина внушала мне ужас. Темные деревья представлялись то безутешными скорбными фигурами, то вдруг преображались и казались грозными призраками. Исходившая от леса влажность обволакивала меня, с каждой минутой все тяжелее давила мне на плечи.
Я ощущала себя всеми покинутой. И горько
Потом я решила спуститься вниз по веревочной лестнице, переброшенной мною через брус. Дрожа от страха при малейшем шорохе, напряженно прислушиваясь и все время оглядываясь по сторонам, я неуклюже принялась за дело, опасаясь каждый миг неловким движением снять кольцо с крюка. Наконец лестница тихонько развернулась и коснулась земли, я уже подняла было ногу, собираясь опустить ее на первую ступеньку, как вдруг лай Цезаря заставил меня в ужасе отпрянуть.
Он прибежал из лесу. И вид этой непонятной тени наверху не предвещал, по мнению славного Цезаря, ничего хорошего; он застыл в ожидании у массивных деревянных подпорок.
— Как же так, Цезарь, мы не узнаем свою подружку? — произнесла я сладчайшим голосом.
Он заворчал…
— Фу! Как не стыдно, Цезарь!.. Ай-ай-ай! Ворчать на свою подружку, что за скверный пес! — перешла я на более резкий тон.
Он зарычал…
Я не на шутку испугалась!.. Поднявшись обратно, я присела на балку. Цезарь улегся внизу, у самого спуска; хвост торчком, уши на макушке, ощетиня шерсть, он глухо ворчал.
Я призывала на помощь Пресвятую Деву. Горячо молилась. Клялась каждый день по три раза повторять «Богородице, дева, радуйся», «Верую» и еще дополнительно «Отче наш». Затем, немного успокоившись, я опять заговорила смиренным голосом:
— Цезарь!.. Мой милый Цезарь!.. Прекрасный Цезарь!.. Неужели не узнаешь?.. Ведь я — архангел Рафаил!..
Да, как бы не так! Цезарь не мог взять в толк, зачем я сижу одна в такой поздний час в саду, на брусе. Почему не иду в столовую?
Бедняжка Цезарь ворчал. А я и в самом деле проголодалась. Все это стало казаться мне несправедливым.
Конечно, я была виновата, зачем мне понадобилось брать кивер? Но ведь солдат первый начал. Зачем он забросил к нам свой кивер? Воображение мое разыгралось, мне уже мерещился мученический конец: меня оставили на съедение псу. К тому же я боялась покойников, а кладбище было у меня за спиной. И ведь все прекрасно знали, что я боюсь. Да и грудь у меня слабая, но меня никто не пожалел, бросили здесь одну, беззащитную, на холоде. Вспоминала я и о матери святой Софье, которая разлюбила меня и так жестоко покинула.
Прижавшись всем телом к брусу, я стала предаваться безудержному отчаянию, рыдая, я взывала к маме, к отцу, к матери святой Софье, мне хотелось умереть, тут же, сейчас…
И вот, смолкнув на мгновенье, я услыхала, что кто-то зовет меня. Ласково произносит мое имя. Я встала и, вглядевшись в темноту, различила силуэт моей дорогой матери святой Софьи. Она была здесь, рядом, обожаемая маленькая святая; она не покинула мятежное дитя. Спрятавшись за статуей Блаженного Августина, она тихонько молилась, дожидаясь, пока минует этот кризис, который в простоте душевной она сочла опасным для моего рассудка и даже для здоровья.
Она отослала всех остальных. А сама осталась. И тоже не ужинала.
Спустившись вниз, я в горьком раскаянии бросилась в ее материнские объятия. Она ни словом не обмолвилась об этой гадкой истории и сразу же повела меня в монастырь.
Я вся промокла от холодной росы, щеки у меня горели, руки и ноги были ледяные.
Двадцать три дня я находилась между жизнью и смертью. У меня начался плеврит. Мать святая Софья ни на минуту не отходила от меня. Увы! Заботливая ласковая мать винила Себя в моей болезни.
— Я позволила ей оставаться там слишком долго! — говорила она, с отчаянием ударяя себя в грудь. — Это моя вина! Моя вина!
Тетя Фор навещала меня почти каждый день. Мама, находившаяся в это время в Шотландии, тоже двинулась в путь. Тетя Розина нашла в Баден-Бадене какого-то игрока, разорявшего всю семью. «Я еду, еду…» — писала она время от времени, справляясь о моем здоровье. Доктор Дэспань и доктор Моно, которых пригласили на консультацию, считали меня безнадежной. Часто приезжал барон Ларрей, очень хорошо ко мне относившийся. Он имел на меня некоторое влияние. Я послушно выполняла то, что он говорил.
Мама приехала незадолго до моего выздоровления и уже не покидала меня. Как только мне разрешили двигаться, она увезла меня в Париж, пообещав сразу же после окончательного выздоровления привезти обратно в монастырь.
Но вышло так, что монастырь я покинула навсегда.
Зато с матерью святой Софьей я словно и не расставалась, она жила в моей душе и долгое время была частью моей жизни. Да и теперь еще, когда ее давно уже нет в живых, воспоминание о ней пробуждает во мне бесхитростные и ясные мысли и в душе моей расцветают простые и милые цветы минувших дней.
Для меня начиналась настоящая жизнь.
Монастырская жизнь — одна на всех: будь вас сто или тысяча, все вы живете одной и той же жизнью; внешние шумы не могут проникнуть за тяжелую монастырскую дверь. Все чаяния сводятся к тому, чтобы петь громче других на вечерне, захватить побольше места на скамье или не уступить своего места за столом; попасть на доску поощрений.
Когда я узнала, что не вернусь больше в монастырь, мне показалось, будто меня бросили в море. А я не умею плавать. Я умоляла крестного отправить меня обратно в монастырь. Наследства, которое оставил мне отец, с излишком хватило бы на приданое, полагавшееся монахине. Я хотела постричься в монахини.