Моя двойная жизнь
Шрифт:
А вечером, когда обескураженная тетя спросила, чего бы мне хотелось, все мое забинтованное тело содрогнулось от радости, и, сразу успокоившись и присмирев, я ответила ей тихонько:
— Мне хотелось бы иметь собственную почтовую бумагу с моим девизом.
И так как мама продолжала настаивать с легкой усмешкой, желая дознаться, что же это за девиз, я с минуту молчала, потом выкрикнула, нарушив напряженную тишину: «Во что бы то ни стало», да с такой силой, что тетя Фор отпрянула, прошептав: «Какой ужасный ребенок!»
Так вот Сансон с Прово напомнили мне эту историю, пытаясь придать мне мужества. Но в ушах у меня звенело, и я ничего не слышала.
Я бросилась к Агамемнону, своему отцу, и никак не хотела отпускать его, мне надо было за кого-то держаться. Потом уцепилась за свою мать, Клитемнестру… Промямлила что-то… Покинув сцену я бегом поднялась к себе в гримерную И уже начала лихорадочно раздеваться, когда испуганная госпожа Герар спросила, в своем ли я уме? Я отыграла только первый акт, а их оставалось еще четыре. Тут я почувствовала, что мне и впрямь грозит опасность, если я позволю своим нервам так распускаться. Я вспомнила свой девиз и, глядя в собственные глаза, отражавшиеся в зеркале, приказала себе образумиться, взять себя в руки! И мои нервы, не устояв, решили, видно подчиниться разуму. Я доиграла пьесу до конца. Но была невыразительна.
Мама, читавшая в «Опиньон насьональ» статьи Сарсея [24] , послала за мной с раннего утра и сама прочитала мне следующие строки:
«Мадемуазель Бернар, дебютировавшая вчера в „Ифигении“, — высокая, стройная девушка приятной наружности; особенно красива у нее верхняя часть лица. Держится она хорошо и обладает безупречной дикцией. Это все, что можно сказать о ней в настоящий момент».
Обняв меня, мама добавила:
24
Франциск Сарсей (1827–1899) — французский театральный критик, статьи которого на протяжении сорока лет формировали вкусы буржуазной публики.
— Он просто глуп, ты была очаровательна.
Она собственноручно приготовила мне чашку кофе со сливками. Я была счастлива, но не совсем.
Когда во второй половине дня явился крестный, он воскликнул:
— Боже мой, бедная моя крошка, до чего же у тебя худые руки!
И в самом деле, в зале, помнится, даже засмеялись. О, я прекрасно это слышала, когда, протянув руку к Эврибату, обратилась к нему со знаменитой строкой, которой Фавар производила огромный эффект, ставший традицией… О, я-то никакого эффекта не произвела, разве что вызвала улыбку своими длинными, тощими руками.
Второй раз я играла Валерию и пользовалась некоторым успехом. Третье мое выступление послужило причиной такого упрека в адрес «Комеди Франсез» все того же Сарсея:
«ОПИНЬОН НАСЬОНАЛЬ», 12 сентября. «В тот же вечер играли „Ученых женщин“ — это был третий дебют мадемуазель Бернар, исполнявшей роль Анриетты. Она была столь же красива и столь же невыразительна, что и в ролях Юнии (он ошибался, то была Ифигения) и Валерии, которые ей поручали ранее. Эта постановка, отличавшаяся поразительной бедностью, дает повод для невеселых размышлений, и дело тут вовсе не в том, что мадемуазель Бернар оказалась несостоятельной. Она только начинает, и вполне естественно, что среди дебютантов, которых нам представляют, есть такие, кто не оправдывает надежд; надобно испробовать нескольких, прежде чем найдется один хороший; печаль в том, что окружавшие ее актеры были немногим лучше, чем она. А ведь это всё „сосьетеры“! И что же? От юной дебютантки их отличала лишь давняя привычка к сцене, и только; они были такими, какой может стать мадемуазель Бернар лет через двадцать, если удержится в „Комеди Франсез“».
Я там не удержалась.
В самом деле, один из тех пустяков, которые могут решить всю жизнь, решил, видно, и мою.
Я пришла в «Комеди Франсез», чтобы остаться там навсегда. Я слышала, как крестный объяснял матери различные этапы моей карьеры: первые пять лет малышка будет получать столько-то, потом столько-то, и наконец, по прошествии тридцати лет, она получит пай, если, конечно, станет «сосьетеркой», в чем он, видимо, сомневался.
Сестра Режина и на этот раз, правда теперь невольно, оказалась причиной маленькой драмы, заставившей меня уйти из «Комеди Франсез».
Собирались праздновать день рождения Мольера, и все артисты большого Дома должны были, согласно традиции, подходить с приветствием к бюсту гениального писателя. Я впервые принимала участие в такого рода церемонии, и сестренка, услыхав, как я рассказывала об этом домашним, умоляла меня взять ее с собой. Я получила разрешение у мамы, которая дала нам в провожатые старую Маргариту.
Вся труппа собралась в фойе: мужчины и женщины в самых разных костюмах, но на всех — знаменитая мантия Доктора.
Когда сообщили, что церемония начинается, все поспешили в фойе, где стояли бюсты.
Я держала сестренку за руку. Перед нами шествовала очень толстая и крайне торжественная госпожа Натали, «сосьетерка» «Комеди Франсез», — старая, злющая, сварливая. Режина, опасаясь наступить на хвост мантии Мари Руайе, встала нечаянно на шлейф Натали; та резко обернулась и с такой силой толкнула девочку, что та отлетела и ударилась о колонну, на которой стоял один из бюстов.
Режина вскрикнула и тут же бросилась ко мне, ее хорошенькое личико было залито кровью. «Злая тварь!» — воскликнула я, набрасываясь на толстую даму… и в тот самый момент, когда она собиралась ответить, влепила ей пару пощечин.
Обморок старой «сосьетерки», сутолока, шум, возмущение, одобрение, приглушенные смешки, удовлетворенная жажда мести, сострадание актрис-матерей к маленькой бедняжке и т. д., и т. д.
Образовались две группы: одна — вокруг злобной Натали, все еще пребывавшей в обмороке, другая — вокруг маленькой Режины. И странно было наблюдать, до чего разные это были группы — и по составу, и на вид. Возле Натали собрались холодные, торжественные женщины и мужчины, которые, стоя, обмахивали — кто платками, а кто веерами — толстую распластавшуюся тушу. Одна «сосьетерка», молодая, но свирепая, решила брызнуть ей в лицо водой. Тут Натали сразу очнулась и, поднеся руки к лицу, прошептала слабым голосом:
— Что за глупость! Вы смоете всю краску!
Возле Режины суетились молодые женщины и, присев, отмывали ее хорошенькое личико, а малышка тем временем оправдывалась своим хриплым голосом:
— Я не нарочно это сделала, сестрица, клянусь тебе! Эта толстая кляча стала лягаться, а из-за чего? Из-за сущего пустяка!
Ибо Режина, этот херувимчик, созданный, казалось, на зависть остальным ангелам, эта безупречная и поэтичная краса, имела привычку изъясняться, как извозчик, и ничего нельзя было с этим поделать.