Моя двойная жизнь
Шрифт:
Раненых было столько, что вывезти их всех представлялось невозможным, и я рыдала от собственного бессилия. Меж тем прибывали другие повозки, но раненым не было числа!.. Многие из них, даже легкораненые, погибли от холода.
Вернувшись в госпиталь, я застала у дверей одного из своих друзей, он привез ко мне моряка, раненного в форте Иври. Пуля угодила ему под правый глаз. Его записали под именем Дезире Блоа, двадцати семи лет. Это был отличный парень с открытым взглядом, немногословный.
Когда его уложили в постель, доктор Дюшен послал за цирюльником, чтобы побрить его, ибо пуля, разворошив его широкие, густые бакенбарды, застряла в слюнной железе,
— Прошу прощения, мадемуазель.
Я была очень молода, но казалась еще моложе своего возраста и была похожа на юную девушку.
В своей руке я держала руку несчастного моряка и старалась утешить его множеством ласковых слов, которые идут у женщин от самого сердца, когда им надо усмирить чью-то боль, моральную или физическую.
— Ах, мадемуазель, — сказал мне бедный Блоа после того, как окончилась перевязка, — мадемуазель, вы придали мне мужества.
Когда он успокоился немного, я спросила, не хочет ли он поесть.
— Хочу, — ответил он.
— Прекрасно, — воскликнула госпожа Ламбкен, — а чего вам больше хочется: супа, сыра или варенья?
И здоровенный детина с улыбкой объявил:
— Варенья.
Дезире Блоа часто рассказывал мне о своей матери, которая жила под Брестом. Мать он поистине обожал, зато на отца, похоже, затаил ужасную обиду, потому что, когда однажды я спросила, жив ли его отец, он поднял глаза и с каким-то отчаянным вызовом и скорбным презрением отважно устремил их на одному ему видимое существо. Увы, этого славного малого ждал жестокий конец, позже я расскажу какой.
Осадные страдания начали потихоньку подтачивать дух парижан. Установили хлебный паек: 300 граммов для взрослых, 150 граммов для детей.
При этом известии глухая ярость овладела народом. Женщины хранили мужественное спокойствие, а мужчины озлобились. То и дело вспыхивали ссоры, становившиеся все острее; одни стремились к войне до победного конца, другие — к миру.
Однажды, когда я вошла в комнату Франца Майера и принесла ему еду, он разъярился до смешного, бросив свою курицу на пол и заявив, что не желает больше ничего есть, совсем ничего, так как его обманули, сказав, что парижане сдадутся, не протянув и двух дней, а вот уже семнадцать дней, как он в госпитале, и ему все еще дают курицу.
Он не знал, бедняга, что в самом начале осады я купила сорок кур и шесть гусей, которых держала в своей туалетной комнате на Римской улице. О, моя туалетная комната выглядела прекрасно!.. Но Францу я внушала, что в Париже полно кур, уток, гусей и прочей двуногой живности.
Между тем обстрел продолжался. И однажды ночью мне пришлось перенести всех больных в подвалы «Одеона», ибо в тот момент, когда госпожа Герар помогала одному раненому лечь в постель, на эту самую постель, между ней и офицером, упал снаряд. Я до сих пор содрогаюсь при мысли о том, что тремя минутами позже несчастного человека, улегшегося на кровать, убило бы, хотя снаряд и не разорвался.
Однако мы не могли долго оставаться в подвалах. Поднималась вода, да и крысы нас изрядно мучили. Поэтому я решила перевести госпиталь в другое место, а самых тяжелых отправила в Валь-де-Грас. У себя я оставила человек двадцать выздоравливающих. Чтобы устроить их, я сняла огромную пустующую квартиру на улице Тебу, 58. И там дождалась перемирия. Меня одолевала смертельная тревога. От своих я уже давно не получала никаких вестей. Я перестала спать. От меня осталась одна тень.
Жюлю Фавру [49] было поручено вести переговоры с Бисмарком. Ах, эти два дня предварительных переговоров были для осажденных самыми тревожными. Ходили невероятные слухи о безумных, непомерных требованиях немцев, которые не проявляли особой нежности к побежденным. Потом наступил момент всеобщего замешательства: стало известно, что придется выплачивать двести миллионов, причем сразу, немедленно, а финансовые дела находились в таком плачевном состоянии, что мы содрогались при мысли, что не удастся собрать эти двести миллионов.
49
Жюль Фавр (1809–1880) — вице-президент и министр иностранных дел во французском «Правительстве национальной обороны» (сентябрь 1870—февраль 1871). Подготовил и заключил Франкфуртский мир 1871 г. с Пруссией.
Барон Альфонс де Ротшильд, запертый в Париже вместе с женой и братьями, поставил свою подпись в виде гарантии на эти двести миллионов. Этот благородный жест был очень скоро забыт. Находятся даже такие, кто вовсе отрицает его. Ах, сколь унизительна для цивилизованного человечества неблагодарность толпы! Ибо неблагодарность — это зло белых народов, как говорил один краснокожий, и он был прав.
Когда мы в Париже узнали, что подписано перемирие на двадцать дней, нами овладела ужасающая печаль, всеми без исключения, даже теми, кто страстно желал мира.
Каждый парижанин почувствовал на своей щеке длань победителя. То было несмываемое пятно, пощечина, полученная в результате мерзкого договора о мире. Ах, это тридцать первое января 1871 года, я его как сейчас помню: обессиленная выпавшими на нашу долю лишениями, истерзанная горем, измученная беспокойством об участи родных, я вместе с госпожой Герар и двумя друзьями направлялась к парку Монсо. Внезапно один из моих друзей, господин де Планси, побледнел как смерть. Я проследила за его взглядом: мимо проходил солдат. Он был без оружия. Затем прошли еще двое. Тоже без оружия. Они были страшно бледны, эти несчастные, безоружные солдаты, эти униженные герои; и такое страдание проглядывало в их унылой походке, в обращенных на женщин взглядах, такое жалкое, трогательное «Это не моя вина…», что я разразилась рыданиями и решила тотчас вернуться домой. Мне не хотелось встречаться с безоружными французскими солдатами. Я собиралась как можно скорее уехать на поиски своей семьи.
С помощью Поля Ремюза я добилась, чтобы меня принял господин Тьер, у которого я попросила пропуск. Но ехать одной было нельзя. Я прекрасно знала, что путешествие, которое я собиралась предпринять, будет очень опасным. Господин Тьер и Поль Ремюза предупредили меня об этом; к тому же я предвидела неизбежные неудобства в пути и тесноту.
Поэтому я отказалась взять с собой слугу и решила пригласить подругу. Конечно, я тут же побежала к Герар; однако ее муж, обычно такой кроткий, наотрез отказался отпустить ее со мной. Он считал это путешествие безрассудным и крайне опасным. Оно и в самом деле было безрассудным. И опасным тоже.