Моя купель
Шрифт:
— Держись! — падая, кричу я Рябову.
Тот выпускает последние патроны из диска автомата. На лестнице свалка.
— Гранату! — кричит кто-то сверху.
Рябов швыряет гранату, и фашисты катятся вниз по лестнице. Снизу напирает новая группа гитлеровцев. Их надо остановить, но у Рябова не осталось ни одного патрона в автомате, ни одной гранаты. Мой автомат отлетел в сторону.
Вероятно, поняв, почему я не стреляю, Рябов переползает от лестничной площадки к порогу, подбирает мой автомат и передает его мне.
Распахивается дверь. Это Мусатов.
С верхнего этажа сбегает лейтенант Ладыженко. Он помогает мне огнем остановить гитлеровцев. Вдруг из глубины коридора пролетает граната с длинной рукояткой: Взрывная волна срывает с головы Ладыженко каску. Потеряв равновесие, он кружит на месте, бросается к лестничной площадке и падает. Оттуда же, из коридора, начинает строчить автомат. Пули долбят стену над головой. Фашистский автоматчик занял где-то выгодную позицию. Но где — попробуй разгадать. Бой внутри здания — сложное дело... Тут любой темный угол, перегородка, кухонная ниша могут стать выгодной позицией. Темно, почти все окна замурованы.
Издали донесся раскатистый залп артиллерии. Частые взрывы снарядов «катюши» пришлись как раз по скоплению противника.
— Эх, наддай, тяпни еще, милая! — восклицает Мусатов. Рядом с ним Ладыженко. Он почти не слышит: взрыв гранаты оглушил его, но он явно восторгается удачным залпом «катюши». Странно видеть восторг человека, лицо которого залито кровью.
Артиллерия главных сил армии все усиливает и усиливает огонь. Она окаймляет границы осажденного гарнизона сплошными взрывами снарядов, и подход свежих сил противника, стремящегося уничтожить наш полк, прекращается.
Под ногами ощущаются толчки. Земля вздрагивает, а склоны берлинского неба со всех сторон багровеют. Занялась заря. К нам идет подкрепление.
5
Вечером 29 апреля штаб нашего 220-го гвардейского полка переместился в подвал углового дома на Потсдамерштрассе. Предстоял заключительный штурм центра Берлина — Тиргартена. Впереди канал Ландвер — последняя водная преграда на подступах к имперской канцелярии с юга. Ночью сюда прибыл чем-то недовольный представитель корпуса полковник Титов. Черты лица крупные, карниз бровей крутой, взгляд строгий.
Начальник штаба полка майор Лукашевич развернул карту, чтобы доложить полковнику о расположении штурмовых отрядов, но тот и слушать не хотел. Похоже, его раздражали взрывы солдатского смеха, которые докатывались в штаб из другой половины подвала. Там, за перегородкой из пивных бочек и бутылочных ящиков, сгрудились автоматчики резервной роты.
Как бы разгадав причину хмурого настроения полковника, начальник штаба подозвал ординарца Устима Чулымцева:
— Ступай предупреди... Прекратить!
Устим, спрятав улыбку в рыжие усы, подкинул развернутую ладонь к пилотке, но вместо ответа «Слушаюсь!» вдруг замялся.
— Не могу, товарищ майор...
— Как это «не могу»?
— А вот послушайте... Агитатор полка опять про Лопахина читает.
Полковник, сдвинув брови, повернулся ко мне, дескать, вот какие дела у тебя, замполит, затем нацелил взгляд на Устима:
— Ну и дисциплина...
— Она есть у меня, товарищ полковник, но смех по своим законам живет. Он ведь сам собой вырывается из груди. Чем дольше его держать в себе, тем он пуще наружу рвется...
Наблюдая за угрюмым полковником и хитроватым ординарцем начальника штаба, я прислушивался к знакомому голосу агитатора полка Виталия Васильченко.
— «...Лопахин, морщась от боли, снова помял угловатую, лиловую шишку над бровью, сказал:
— Да ведь это удачно так случилось, что я спиною ударился, а то ведь мог весь дверной косяк на плечах вынести...»
Потолок подвала, пивные бочки, ящики с пустыми бутылками гудели и звенели от солдатского смеха так, словно все это было приспособлено для шумового сопровождения напряженной работы штаба. Мне даже показалось, что мы находимся внутри какой-то огромной гитары, по струнам которой барабанят все кому не лень.
Когда чуть стихло, полковник отвернулся от говорливого Устима и, склонившись над картой, принялся уточнять задачу полка в заключительном штурме. Где-то раскатисто гремели залпы орудий, невдалеке, за каналом Ландвер и в районе рейхстага, сотрясали землю взрывы бомб и тяжелых снарядов — привычная звуковая окантовка работы штабов первой линии. На это никто не обращал внимания. А вот голос Васильченко и слова, которые он произносил, делали свое дело с такой силой, что в штабе воцарилось безмолвие с улыбчивыми переглядками между начальниками и подчиненными.
— «Рано утром Копытовский разбудил Лопахина:
— Вставай завтракать, мелкая блоха!
— Какая же он — блоха? Он — Александр Македонский...»
И снова взрыв заразительного смеха.
— Так работать нельзя, — сказал полковник, поднимаясь.
Устим открыл ему проход, как бы приглашая пройтись туда, где смеются солдаты. Полковник вышел. Мы последовали за ним. «Сейчас Васильченко получит замечание, — подумалось мне, — но чем это кончится? Ведь, в самом деле, смех нельзя запретить. Солдаты могут поставить полковника в неловкое положение. Конфуз...»
Устим, будто угадав мою заботу, прошмыгнул между бочек вперед.
Васильченко продолжал излагать переживания неудачливого в любви Лопахина. Истосковавшиеся по женам и невестам гвардейцы с жадностью ловили каждое слово, смеялись и аплодировали, забыв про все на свете.
Мы прошли вперед и остановились невдалеке, стараясь быть незамеченными. В руках у Васильченко была тетрадь с расклейкой вырезок из газет, которые никто не посмел располосовать на закрутки. Да разве можно! Это были главы из романа «Они сражались за Родину» Михаила Шолохова. Васильченко читал так выразительно и с такой откровенностью, что верь не верь, а он натуральный Лопахин. Порой наступала чуткая тишина. Слова звенели в ней, как взметнувшиеся над головами фашистов мечи, — не отведешь, не отвернешься!