Моя летопись
Шрифт:
Я ухватила палку двумя руками и, держа ее поперек, шагнула на доски.
— «Где не-бе-са так знойно си-и-ни…» — выводил офицер.
Господи! Какой фальшивый голос! Только бы не рассмеяться…
Итак: вниз не смотреть. Смотреть вперед на доски, идти по одной доске, подпевать мотив.
— «Где женщины, как на карти-ине…»
Ура! Дошла до борта. Теперь только поднять ногу, перешагнуть и…
И вдруг ноги поехали вниз. Я выронила палку, закрыла глаза… Кто-то крепко схватил меня за плечи. Это сверху, с парохода.
Маленький капитан, узнав, что я еще не нашла комнаты, предложил бросить всякие поиски и остаться гостьей на пароходе. В мое распоряжение отдавалась маленькая каютка за очень дешевую плату, могла столоваться с командой «из общего котла» и ждать вместе с командой, как выяснится дальнейшая судьба «Шилки». Если удастся двинуть ее во Владивосток, то отвезут туда и меня.
Я была очень довольна и от души поблагодарила милого капитана.
И началась унылая и странная жизнь на пароходе, прижатом к берегу, к пустому длинному белому молу.
Никто не знал, когда и куда тронемся.
Капитан сидел в своей каюте с женой и ребенком. Помощник капитана шил башмаки своей жене и свояченице, очаровательной молоденькой кудрявой Наде, которая бегала по трапам в кисейном платьице и балетных туфлях, смущая покой корабельной молодежи.
Мичман Ш. бренчал на гитаре.
Инженер О. вечно что-то налаживал в машинном отделении…
Вывезший меня из Одессы В. тоже временно остался на «Шилке». Он целые дни бродил по городу, искал кого-нибудь из друзей и возвращался с копченой колбасой, ел, вздыхал и говорил, что боится голодной смерти.
Китаец-повар готовил нам обед. Китаец-прачка стирал белье. Слуга Акын убирал мою каюту.
Тихо закатывалось солнце, отмечая красными зорями тусклые дни, шлепали волны о борт, шуршали канаты, гремели цепи. Белели далекие горы, закрывшие от нас мир.
Тоска.
Начался норд-ост.
Я еще в Одессе слышала о нем легенды.
Приехал туда как-то из Новороссийска один из сотрудников «Русского слова», весь забинтованный, завязанный и облепленный пластырем. Оказывается, что попал он в норд-ост, шел по улице, ветром его повалило и катало по мостовой, пока ему не удалось ухватиться за фонарный столб.
Рассказывали еще, как все пароходы сорвало с якорей и унесло в море и удержался в бухте только какой-то хитрый американец, который развел пары и полным ходом пошел против ветра прямо на берег. Таким образом ему удалось удержаться на месте.
Я особой веры всем этим рассказам не придавала, но все-таки с большим интересом ждала норд-оста.
Говорили, что считать он умеет только тройками. Поэтому дует или три дня, или шесть, или девять и т. д.
И вот мое желание исполнилось.
Завизжала, заскрипела, застонала наша «Шилка» всеми болтами, цепями, канатами. Застучала железом, засвистела снастью.
Я пошла в город в тайной надежде, что меня тоже повалит и покатит по улице, как сотрудника «Русского слова».
Благополучно добралась до базара. Стала покупать какую-то ерунду, и вдруг серой тучей взвилась пыль, полетели щепки, хлопнула парусина над ларьками, что-то с грохотом повалилось и что-то пенистое розовое закрыло от меня мир.
Я отчаянно замахала руками. Мир открылся, а розовое, оказавшееся моей собственной юбкой, вздувшейся выше моей собственной головы, обвилось вокруг ног.
Очень смущенная, я оглядываюсь кругом. Но все терли глаза, жмурились, закрывали лица локтями, и, по-видимому, никто не обратил внимания на мое первое знакомство с норд-остом. Только какая-то баба, торговавшая бубликами, помирала со смеху, глядя на меня…
Норд-ост дул двенадцать дней. Выл в снастях всеми воплями мира. Тоскливыми, злобными, скорбными, свирепыми. Сдул народ с улиц, торговцев с базара, моряков с палубы. Ни одной лодки на рейде, ни одной телеги на берегу.
Гуляют столбы желтой пыли, крутят сор и щепки, катают щебень по дороге.
К нашей «Шилке» прибило раздувшийся труп коровы.
Говорят, ветер часто валит скот в море.
Юнги отталкивали корову баграми, но ее снова прибивало к нам, и страшный раздувшийся пузырь долго колыхался, то отплывая, то снова вздымаясь у самого борта.
Уныло бродили обитатели «Шилки».
Выйдешь на палубу — слева, в пыли и щепках, затихший город, замученный тревогой, страхом и сыпным тифом. Справа — убегающее море, волны, спешно и бестолково подталкивающие друг друга, наползающие друг на друга и падающие, раздавленные новыми волнами, плюющими на них яростной пеной.
Суетливо шныряющие чайки тоскливо и горько бросали друг другу какие-то последние слова, обрывистые, безнадежные.
Серое небо.
Тоска.
Ночью грохот и стук на палубе не давали спать. Выйдешь наверх из душной каюты — ветер закрутит, подхватит, захлопнет за тобой дверь и потянет на черную сторону, туда, где со свистом и воем гонит ветер испуганную толпу волн, прочь, прочь, прочь…
Прочь от тоскливых берегов. Но куда?
Скоро и нас, может быть, так вот погонит озверелая стихия, но куда? На какие просторы?
Идешь опять в каюту.
Слушаешь, лежа на твердой деревянной койке, как где-то уныло тренькает мичман на своей расстроенной гитаре да кашляет надрывно старый китаец — корабельный кок, который когда-то «так рассердился, что оборвал себе сердце».
Брожу по городу в надежде что-нибудь узнать. Нашла какую-то бывшую редакцию бывшей новороссийской газеты. Но там никто ничего не знал. Вернее, все знали очень много, каждый совершенно противоположное тому, что знал другой.