Моя мужская правда
Шрифт:
Зачем я променял Дину Дорнбущ на Морин? Если хотите, могу объяснить. Да затем, что Дина восторженно постигала в своем колледже особенности архитектоники мильтоновских элегий и, слушая меня раскрыв рот, с готовностью принимала мое мнение за собственное. А еще потому, что ее отец раздобыл для нас билеты на модный бродвейский мюзикл, и, сидя в первом ряду, я должен был взирать на сцену, дабы не оскорбить дарителя. И еще потому — это прозвучит невероятно, но правда часто бывает невероятной, — что, прибегая из колледжа, Дина нежно целовала меня, и мы немедленно и увлеченно приступали к любви. Короче говоря, я променял ее на Морин из-за того, что Дина была богатой, красивой, защищенной, счастливой, сексуальной, восторженной, молодой, страстной, умной, уверенной в себе, честолюбивой. Папина дочка, у которой есть все. А мне этого было мало. Или много. Или вообще в свои двадцать пять я искал не этого. Я искал самостоятельную личность. Женщину.
Двадцать девять лет. Два замужества, оба неудачные. Никаких нажитых богатств, никаких унаследованных, полоумный отец, скромный гардероб, неопределенное
Нет, Морин была не совсем единственной. Кое-что повидала в жизни и Грета, моя франкфуртская подружка. Она заканчивала школу медсестер. В сорок пятом ее семья бежала из Померании от наступающей русской армии. Я был готов не пропустить ни слова из рассказов Греты о войне, но она почти ничего не рассказывала. В год окончания Второй мировой будущей медсестре едва сравнялось восемь. Что она помнила? Мать, братья и сестры. Жизнь в маленькой деревне. Свежие яйца прямо из-под курицы. Забавные козочки. Уроки в сельской школе. Вот-вот придут красные. Бегство. Наконец оказались в расположении американцев. Один солдат дал девочке апельсин. Еще она помнила, что мать, когда дети особенно расшумятся, прикладывала руки к ушам и умоляюще говорила: «Тише, тише. Не галдите, как евреи на рынке». Рыночный гвалт — вот, кажется, и все, с чем ассоциировалась у Греты самая страшная катастрофа века. По правде сказать, это слегка осложняло наши отношения. Грета не могла понять, почему я, как ей казалось, ни с того ни с сего впадаю в сумрачную задумчивость. Я же в это время безуспешно пытался убедить себя, что она не имеет никакого отношения к уменьшению рыночного гвалта на шесть миллионов глоток. Ничего не получалось. Я становился раздражительным. Послушай, ей было всего восемь, когда война закончилась. Да, но ты — чернявый еврей, а она — белокурая бестия. Не бестия, а прелестная, добродушная, здравомыслящая, практичная восемнадцатилетняя девушка. И тем не менее… Моя мнительность и отчаянные попытки подавить ее не привели ни к чему, кроме зарождения одной из сюжетных линий романа «Еврейский папа».
Роман любовный и роман литературный были, как видите, неразрывно связаны. Я черпал из жизни и вливал в прозу.
Жаркие объятия служили подпиткой для работы воображения. Женщина как пища для размышлений. Сексуальные аппетиты не только и не столько сексуальны.
Морин, как уже говорилось, ничего не стоило устроить скандал. Почему я — не могу? Может быть, я выше этого? Конечно, выше. Неприятные ситуации и всяческие жизненные коллизии того не стоят. Любую заморочку можно разрешить без вулканообразного выплеска эмоций. Вот вам пример: ведь удалось же разобраться с моральной проблемой по имени Грета. Так я думал. Не поклянусь, что был прав.
Самостоятельная Морин оказалась существом беспомощным. Внешне это выражалось в беспрестанной войне со всем миром. Она постоянно была окружена негодяями, шарлатанами и проходимцами, так и ищущими, чем бы напакостить. Сама Морин никогда ни в чем не признавала себя виновной и ничего не доводила до конца — пыталась одолеть житейский океан, то и дело бросая одну соломинку и немедленно хватаясь за другую. Другого способа плавания не знала. Это был ее стиль: порывистость плюс агрессивность. Когда Морин впервые набросилась на меня, я целиком сосредоточился на защите и потому не сразу осознал, что ярость нападающей стороны вызвана беспомощностью и отчаянием. Раньше я никогда не дрался — даже в детстве. Но армейская выучка и, главное, молодость позволили довольно ловко выбить из рук агрессорши ее излюбленное, как показал дальнейший опыт, оружие: туфлю с острым каблуком-шпилькой. Однако Морин на этом не успокоилась. Со временем я понял, что действительно обезоружить и утихомирить ее, вышедшую на тропу войны, может только крепкая затрещина. «Ты такая же скотина, как Мецик!» — завизжала она, получив наконец в нос, и скорчилась на полу от страха, но мне-то и сквозь пелену бешенства было видно, сколько скрытого удовольствия получает Морин от того, что сумела-таки превратить высоколобого творца-морализатора в озлобленное дикое животное.
Разумеется, до рукоприкладства дошло не сразу. Ей пришлось немало постараться, чтобы довести меня до ручки. Поначалу я действовал иначе, пытаясь найти приемлемый финал для наших отношений, с каждым днем все более невыносимых и мучительных, становящихся опасными для здоровья и даже жизни. К тому же мне было искренне жаль Морин. Я уже отчетливо понимал, что толкает ее на дикие, поистине безумные демарши: полнейшая беспомощность. Нападая, она отчаянно защищалась, — именно так обстояло дело. Проходили месяц за месяцем. Я все яснее понимал ее сущность. За что бы Морин ни бралась, она неизбежно терпела фиаско. Иначе и быть не могло: гнусные козни подстерегали ее везде и повсюду. Настоящая мания преследования. Послушать только эти рассказы: директор театра на Кристофер-стрит обещал перевести из билетерш в актрисы — и обманул; преподаватель актерского мастерства из Вест-Фортиса зазывал в ассистентки, но оказался психом; один работодатель — «рабовладелец», другой — «дурья башка», третий — «бабник». Иной раз она покидала с трудом и унижениями добытое место со скандалом и хлопаньем дверей, иной — просто покидала, но в любом случае являлась ко мне в слезах и озлоблении. Середина дня. Пишмашинка только
Наша связь так или иначе шла к концу. И пришла бы. Но тут Морин сказала… Да вы прекрасно знаете, что она сказала. А я хоть и почуял обман, но позволил себя переубедить. Не поверил, что она действительно способна на такое — она, которая вообще ни на что не способна. От ситуации за милю несло дерьмом; другой бы сразу ноги в руки — и бежать. Я — нет. Представить себе не мог ничего подобного. Зачем лгать Питеру Тернополу? Чтобы выйти за него замуж? Тоже мне, подарочек. Ведь ясно же, что от такого союза никто не сможет получить удовольствия. Водить за нос? Ради женитьбы? Меня? Слишком бессмысленно — даже для Морин. Мне Только Что Стукнуло Двадцать Шесть. Я Работаю Над Большим Романом. Я Только Начинаю Жить. Я уже тысячу раз говорил, что наши отношения, которые с самого начала были ошибкой, превратились в кошмар. «Мы оба одинаково в этом повинны, Морин», — говорил я, хотя сам-то не знал за собой ни малейшей вины, но хорошо, пусть, поделим прегрешения пополам, и каждый понесет их дальше своей дорогой, да не пересекутся больше наши пути, и не надо сцен, хватит, примем единственное разумное решение. Оставим в прошлом подтасовки и потасовки. «Между нами, — говорил я холодно и рассудительно, оставив побоку сантименты и романтическое заламывание рук, — не было и нет ничего общего; так пусть и не будет». Она слушала и кивала в знак молчаливого согласия (попробуй не согласись со столь разумными и исчерпывающими доводами). Прощай. Удачи тебе, Морин.
Пустое. Она возвращалась, и безобразные склоки вспыхивали по десять-пятнадцать раз на дню. Остыв, я снова говорил, и она опять кивала. Но как-то раз не кивнула, а произнесла, примирительно улыбаясь: «Как так - ничего общего?
Я тоже собираюсь заняться литературным творчеством». Мне чуть не стало дурно. Покинь мой дом. «Вот в чем дело! — начала она новый раунд. — До чего же просто, яйца выеденного не стоит! Ты боишься! Сам знаешь в глубине души, что у меня, женщины, получится не хуже твоего, вот и не даешь попробовать!» Перебранка набирала обороты. Слово за слово — Морин укусила меня за левое запястье. Свободная правая рука сама собой сжалась в кулак и резко ударила по носу начинающей писательницы. «Ты такая же скотина, как Мецик! Никакой разницы!» Да, первый муж (Морин почему-то нравилось об этом рассказывать) ежедневно устраивал ей кровопускание, так что нос превратился в «водопроводный кран» (цитата). Для меня же столкновение кулака с женским органом дыхания было внове. Я застыл, мрачно уставившись на свое запястье с глубокими следами маленьких острых зубов. С детства мне внушали, что насилие — самый неподходящий способ для решения конфликтов. Не доводи дело до крови, Питер. Ты мужчина, Питер. Никому не делай больно, Питер, но и не позволяй никому сделать больно тебе. Сейчас оба эти принципа были нарушены, но я не чувствовал ни капли стыда. Мужское достоинство пострадало от ее укуса, но было восстановлено моим ударом. Око за око, Питер, нос за запястье. «Убирайся! — заорал я, трясясь от ненависти. — Немедленно вон отсюда!» Она испугалась: ей еще не доводилось видеть меня в таком состоянии. Пока Морин собирала чемодан, я стоял у нее за спиной и в буквальном смысле рвал на груди рубаху — страшно подумать, что иначе сделали бы руки. Она тем временем успокоилась и, уходя, попыталась прихватить мою вторую пишмашинку. Это еще зачем? А затем, что задумана проза «про одного тупоголового инфантильного сукина сына, так называемого художника слова, а как он будет именоваться в рассказе, догадайся сам».
— Сейчас же поставь машинку на место!
— А на чем мне тогда печатать?
— Хватит дурить! Совсем рехнулась? Хочешь выставить меня на всеобщее посмешище и думаешь, что я снабжу тебя всем необходимым для этого?
— У тебя две машинки. У меня — ни одной. По справедливости надо делиться. У нас свобода слова. Пускай все узнают о существовании самовлюбленного чудища с мозгами недоразвитого эмбриона!
— Сделай милость, исчезни. Поставь пишмашинку на место. Я сам напишу о недоразвитом эмбрионе. Потом. Когда отойду от этого бардака с кусанием и мордобитием. Уходи! Мне надо работать!
— Да пропади пропадом эта работа! Ты когда-нибудь думаешь о чем-нибудь, кроме своей возвышенной писанины?
— Тебе-то теперь какое дело? Выметайся! Черт с тобой, бери машинку, только оставь меня!
Я больше не рвал на груди рубаху. Я ее уже разорвал. Морин, очевидно, обратила на это внимание, сообразила, что теперь сама может быть разодрана в клочья, и сочла за лучшее ретироваться, прихватив портативный реминггон-ройял, подаренный мне родителями на бар-мицву: пиши, Питер, ведь творчество для тебя превыше всего.