Моя одиссея
Шрифт:
— Ну, как твоя коллекция?
— Сорок семь штук набрал. Вчера добыл польскую: нарисован какой-то генерал в этой… как ее… в кондратке.
— В конфедератке? — Рогачевский делал глубокомысленное лицо, одобрительно кивал мне мужественно очерченным подбородком. — Молодчага, Авдеша. Ты, брат, делаешь колоссальные успехи и скоро станешь видным филателистом.
Я надувался от самодовольства. Ведь это говорил сам Рогачевский, а его коллекция лучшая в интернате — две тысячи марок всевозможных стран!
— Раз ты уж такой знаток, я тебе кое-что покажу. — Гимназист доверительно вынимал из кармана портмоне,
И он показывал мне обыкновенную русскую марку с изображением одного из наших многочисленных царей, но крупную по размеру. Разум во мне сразу мутился, и всего меня охватывало страстное желание во что бы то ни стало приобрести эту марку. Ведь она юби-лей-на-я! Что означало это слово — я не знал, и это меня еще больше подстегивало.
— А не променяешь мне ее, Слав? — спрашивал я, с жадностью рассматривая марку, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения.
— Что ты, дружок. Таких только две во всем Новочеркасске. Я ведь тебе показываю просто так. Знаю: серьезный филателист.
После этого меня с затылка до пяток продирали мурашки, похожие на нервный зуд.
— Ну… уступи, а? Жалко? Ты себе еще достанешь у того офицерского сынка. Мне марка очень нравится.
— Право, не знаю. Она дорогая. — Рогачевский осторожно, словно лепесток розы, вынимал из портмоне другую марку. — Вот еще одна. Мировая. Остров Борнео. Видишь, обезьяны на банановом дереве? Зеленые. Да, брат, в России у нас такой и не ищи! На вес золота ценится!
У меня начинали разбегаться глаза.
— Так продай, Слав, хоть юбилейную. Я тебе… три дня за обедом буду второе отдавать.
— Гм. Разве уж только для тебя. Коллекционер ты — подающий большие надежды. Эх, была не была! В таком случае, на, держи и Борнео… еще за три вторых. А большущая марка, верно? Главное: две обезьяны.
Марки переходили в мои трясущиеся руки. Я зажимал их в ладони, точно голубей, и во весь дух несся, чтобы наклеить в своей «альбом». Почти целую неделю после этого я хлебал пустой суп, в котором, как говорили у нас в интернате, «крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой».
Старший мой брат беспокоился, что я никак не поправляюсь после тифа. Он учился в седьмом классе гимназии и был выбран членом хозяйственной комиссии. В дни дежурства на кухне он подживался то косточкой, обильно выложенной мясом, то тарелкой щей «для пробы», то «довеском» хлеба в добрые полфунта и поэтому отдавал мне свою пайку. Возможно, я и этот хлеб пустил бы на марки и айданы, но брат, отлично зная о моих страстишках, заставлял есть его тут же, при нем.
Когда я ходил в дом к Володьке Сосне, то наедался там кукурузными початками.
В конце сентября Володька повел меня бесплатно в Александровский сад; здесь в летнем дощатом театре шли спектакли труппы. Шершавая афиша, наклеенная на высокую круглую тумбу, красными аршинными буквами извещала:
Капельдинер отвел нам с Володькой пустовавшие деревянные кресла. «Во как буржуи веселились», — внутренне ахал я, разглядывая зажженную люстру под некрашеным потолком. Дали третий звонок, грязно-зеленый занавес дрогнул, раздвинулся. Сидя в полутемном партере, я с замиранием сердца следил за горькой судьбой красивой полонянки — наложницы паши. Жиденький оркестр, шумное действие на сцене, потертые костюмы запорожцев, янычар — все казалось мне волшебным.
В антракте мы с Володькой пошли за кулисы. В голой тесной комнатке перед треснувшим зеркалом сидела черноволосая артистка в цветистом, изрядно потрепанном костюме турчанки и устало курила папиросу.
Она повернула свое грубо размалеванное лицо, и я обомлел: передо мной была сама Маруся Богуславска.
— Мам, дай денег на ситро, — попросил у нее Володька.
— Тебе все мороженое да ситро, — усмехнулась артистка, лениво выпустив колечко дыма. — Сперва ответь, как учишься? Меня сегодня встретила мадам Петрова, так я чуть со стыда не сгорела. Оказывается, ты хулиганишь на уроках французского…
— Хулиганишь! Сейчас свобода. Что я, должен сидеть как замороженный? Так дашь? — Мадам Петрова еще говорила, что ты и ботанику не учишь… вообще неаккуратно посещаешь гимназию. В свинопасы захотел?
Я не мог прийти в себя от изумления. Неужто Маруся Богуславска Володькина маханша? И это она сидела намедни на пороге своей квартиры и дула губы, прося, чтобы ее поцеловал муж? Как она может так «оборачиваться»? И волосья другие, и голос, и платье, и даже фамилия. «Как ведьма!»
Яснопольская вздохнула, сунула окурок папиросы в баночку и стала размазывать по лицу грим, видно позабыв о нас. Володька присел на свободное кресло, перекинул ногу в желтом сапоге через подлокотник.
— Я уже тебе объяснял, — заговорил он, — зачем мне сдались эти «пассе композе»? — И Володька что-то прогундосил по-французски, передразнивая учительницу. — Или вот черчение будут преподавать в старших классах. Что мне с ним делать? Я вырасту, стану, как дядя Иван, командиром и сам сумею на скаку с коня чертить шашкой! Понавыдумывали буржуи разных наук, а из них и половина не нужна в жизни. Ученики должны устраивать собрания, порядок наводить…
Занятая гримом, Яснопольская не слушала сына. Зато ни одно его слово не пропустил незаметно вошедший актер в красном коленкоровом запорожском жупане, с бутафорской, грубо посеребренной саблей. Я, несмотря на приклеенные усищи, узнал Володькиного отчима, ткнул под бок своего приятеля.
— Что же ты умолк? — насмешливо улыбнулся пасынку дядя Иван и потрепал его за чуб. — Давай ораторствуй. Значит, по-твоему, нашей молодежи наука не нужна?
— Я не за всю науку говорил, — буркнул Володька. — За половину.
— Половину разрешаешь? — вновь едко засмеялся дядя Иван. — Эх ты… реформатор! А известно ли тебе, что, например, без того же черчения нельзя ни одну машину построить? Скажем, танк? Из чего ты будешь в белопогонников стрелять? Нет, друзья, зубрите «буржуйские премудрости», а о революционном порядке мы, взрослые, как-нибудь сами позаботимся. — Он подошел к жене. Полина, доню, второй звонок дали. Сейчас твой выход.