Моя профессия
Шрифт:
Плывем по Москве-реке, по Оке, по Волге, по Каме, по Белой. До самой Уфы. Останавливаемся по дороге около городов и селений, высаживаемся, играем спектакли. Почти месяц плывем. К Уфе подплываем числа двадцатого августа. Сойти на берег нельзя – кто-то из наших заболел. Предполагают тиф. Значит, карантин. Пока все не переболеем, в город не пустят. На следующий день заболевший выздоровел, но надо пройти санпропускник. Он в каком-то подвале. Прошли наконец. Поселились в гостинице. Двадцать третьего августа первый раз играем в Уфе. Три недели длятся наши спектакли, а потом, уже на другом пароходе, – в Куйбышев.
В Куйбышеве встречаем Октябрьский
Из Куйбышева плывем в Ульяновск, а потом нам дают бывший вагон-буфет № 745 (не знаю, почему я запомнил этот номер), и мы едем в этом вагоне в Новосибирск. Там двадцатого декабря начинаем ежедневно играть и для детей и для взрослых. Спектакли в Новосибирске идут с большим успехом, а совесть, в общем-то, нечиста.
Война. Враг под Москвой. А нужны ли мы с нашими маленькими куколками? Артиллеристы нужны. Танкисты нужны. Инженеры нужны. Врачи нужны. А мы?
Если твоя страна в опасности, а ты ей не нужен? Думать об этом очень трудно и совестно. Страшной была мысль о том, что именно сейчас все то, что ты привык делать и что ты умеешь делать, может вдруг оказаться ненужным.
На фронт
В первые же дни войны вместе со всем коллективом театра я начал работу над специальной антифашистской программой для фронтовых бригад, но в том, что эта работа окажется нужна, действительно нужна без всяких оговорок, в этом тогда я не чувствовал полной уверенности. Все время было ощущение, что я только стараюсь оправдать эту работу перед другими. Падало уважение и к работе и к самому себе.
Только выступления перед новым, военным зрителем и реакция его вернули ощущение нужности.
Выступлений этих оказалось очень много. И на призывных пунктах, и в казармах, и на вокзалах, и на оборонных заводах, и в шахтах, и в госпиталях, и на фронте.
Их трудно перечислить и невозможно обо всех рассказать. Поэтому я расскажу только о тех, которые яснее, образнее других записаны в дневнике моей памяти.
Сорок первый год. Госпиталь. Белые халаты врачей и сестер. Серые с голубыми отворотами халаты раненых. Идет концерт для тех, кто мог прийти в зал госпитального клуба. Некоторых привезли на колясках.
Концерт состоит из номеров нашей антифашистской программы и моих сольных номеров. Выступления идут весело, дружно. Правда, не все зрители могут аплодировать. У некоторых забинтованы обе руки. Но если одна рука здоровая, то хлопают себя по коленке. Двое веселых аплодируют вдвоем, ударяя ладошкой одного о ладошку другого, как в детской игре. На это больно смотреть. К этому нужно привыкнуть.
Юноша, совсем мальчик, сидит в коляске, смотрит на кукол и смеется. У него нет ни рук, ни ног. Выходя на поклон, я стараюсь глядеть в другую сторону, но потом понимаю, что этого делать нельзя. Что это трусливо и нехорошо. И когда среди других номеров я показываю Тяпу, то останавливаюсь прямо против этого юноши, чтобы ему было виднее, и он заливается смехом, глядя, как Тяпа сосет пустышку.
В палатах госпиталя много раненых, которые не могут прийти в клуб и которых нельзя привезти в коляске. Они слышат, что в клубе концерт, и просят, чтобы актеры пришли к ним в палаты.
А врач говорит нам, что это очень нужно, что это гораздо нужнее, чем мы думаем, что
За этот день я выступил одиннадцать раз. На кроватях приподнимались и смотрели те, кто мог приподняться и сидеть. Тем, кто не мог оторвать головы от подушки, мы поворачивали кровати так, чтобы им было видно.
В одной палате стонал раненый, которому недавно сделали операцию. Я спросил врача: «Может быть, не надо выступать в этой палате? Пусть уж лучше остальные не увидят концерта, чем мы помешаем тяжелобольному». Но врач сказал: «Нет, надо. Как раз ему надо больше всего». И в течение всего выступления я не слышал ни одного стона, а когда вышел из-за ширмы, на меня смотрели пытливые, серьезные глаза. Потом раненый вдруг улыбнулся, повернул голову к соседу и сказал: «Похлопай за меня».
В другой палате лежали двое. Эти двое должны были умереть. Мне об этом сказал врач. И тут же добавил, что выступить для них я должен обязательно. И я выступал. А потом видел живые лица. Два веселых лица.
Никогда не было в моей жизни случая, чтобы во время выступления на концерте зрителей было только двое, но никогда я не ощущал свою работу, свою профессию более нужной, чем в этот день.
Летом сорок второго года с антифашистской концертной программой поехали из Новосибирска на фронт.
Для того чтобы выехать в Москву, нужно было купить билет и иметь пропуск, но ни того ни другого нельзя получить, если у тебя нет справки из санпропускника. Я храню эту уже вылинявшую справку. Вот она: «Дана сия заслуженному артисту Республики Образцову С. В. в том, что при обследовании на вшивость у него вшей не оказалось». И вот, так как ни у меня, ни у моих товарищей, артистов нашего театра, «вшей не оказалось», мы в том же вагоне № 745 выехали из Новосибирска.
Приехали в Москву. Окна многих домов выбиты, либо на стеклах наклеены белые бумажные кресты – чтобы стекла не лопались от взрывной волны. Местами – остовы сожженных домов. В моей квартире живут чужие люди, актеры оперного театра. Хорошие люди. Я смотрю на мои книги – их много, больше четырех тысяч, – на картины, на коллекцию народных игрушек и масок. Смотрю и не понимаю, зачем это все. Какое это имеет отношение к сегодняшнему дню?
Нас посадили на грузовик и повезли на фронт. Сейчас даже представить себе трудно, как близко был этот фронт к Москве.
Грузовик ехал по тем самым местам, которые я хорошо знал с детства. Знал реки, проселочные дороги и большаки, обсаженные тяжелыми ветлами, маленькие городочки с церковью на горе. Знал названия деревень.
Как странно было ехать по этим местам, таким родным и знакомым, и ничего не узнавать. Железные «пауки» валяются на перекрестках, деревянные мостики перепрыгивают через широкие рвы, исковерканные ржавые танки лежат на обочине и в мокрых, грязных канавах. Все меньше и меньше домов. Целые деревни сменяются кусочками деревень, а потом по обеим сторонам шоссе стоят только русские печи с длинными трубами, удивительно белыми, потому что снег и дожди вымыли их от гари пожара. Тридцать труб по левой стороне и тридцать труб по правой. Это деревня. Спускаемся к реке. Перевернутый железный мост, похожий на опрокинутую модель в музее. Рядом с ним новый, чистый, пахнущий смолой, деревянный.