Моя революция. События 1917 года глазами русского офицера, художника, студентки, писателя, историка, сельской учительницы, служащего пароходства, революционера
Шрифт:
<…> Сейчас (около полуночи) на улице совсем тихо. Тем не менее у всех настроение кислое, и даже моя жена утратила несколько своей бодрости.
16 марта (3 марта). Пятница. Снова чудный ясный день – сильный мороз. Начался день с того, что неврастеничка Дуня, со слов кухарки Аннушки, сообщила, будто Думу уже разогнали и теперь все будут драться между собой. Интуитивная антиципация? Вчера из того же источника (я записываю, хоть и нельзя этого делать, – записываю, ибо это очень характерно для настроения в низах, в широких массах) мы узнали, будто убита балерина Кшесинская, а на Петербург движется целая масса войск: 16 000 казаков и три полка. Для отпора им двинуты к вокзалам вооруженные рабочие. Родзянко бежал!
Встал кислый. Ничего не хочу делать. Плафоны опротивели, даже возникла мечта – авось переворот освободит меня от непосильных обязательств. Приходят и такие мысли – вожделенные:
Однако и помимо всего такого личного я глубоко встревожен всем и за всех. У меня противное чувство, что мы куда-то катимся с головокружительной быстротой! Всего неделю назад мы жили в самой что ни на есть «абсолютной монархии», а ныне мы чуть ли не в «федеративной республике»! Не то надо радоваться такой перемене, а не то мы ударимся в какой-то хаос, из которого не выбраться…
<…> Попал у Аничкова моста в самую гущу манифестации, продвигавшейся по Невскому со знаменем впереди, на котором было начертано «Земля и Воля». На подъеме к мосту манифестанты остановились и спели… заупокойную по погибшим на этом месте жертвам революции. <…> В витрине «Русской воли» уже вывешен плакат: «Николай Романов89 отрекся от престола» и т. д. Прохожие читают это с видом полного равнодушия. С таким же безмятежным и вяло-деловитым видом какие-то пролетарии, чаще совсем молодые ребята, снимают геральдических орлов, украшавших аптеки и магазины «Поставщиков Высочайшего Двора» (их по Невскому немало), и тут же жгут эти символические скульптуры на разожженных кострах. Один солдат тащил золоченую лапу такого орла в виде булавы. Какой-то мальчишка, подкладывавший в огонь распиленные куски орла с вывески куафера Молэ, весело и добродушно приговаривал: «Вот тебе, Николашка! Вот тебе!» <…>
На меня отречение Государя производит не столько тяжелое и трагическое впечатление, сколько впечатление чего-то жалкого, отвратительного. И тут Николай II не сумел соблюсти достоинство. Точно актер, неудачно выступавший в течение долгого и очень утомительного спектакля, теперь сконфуженно уходит в кулису. К сожалению, этот актер неумелыми своими жестами поджег самые подмостки – и теперь спрашивается: когда-то они догорят до конца? Удастся ли их восстановить «новой дирекции»? Или на этом месте будет пустырь? А может быть, это все только обман? Едва ли! Дурное впечатление производит, впрочем, и та всеобщая легкость, и та беспечность, с которыми воспринимается самый факт падения самой грандиозной, самой внушительной монархии! И опять что-то нашептывает старую, но уже не внушающую доверия песенку: эта-де легкость – мудрость. Будто? А как нет, как нынешние кривичи и вятичи доиграются до необходимости нового призвания варягов? Впрочем, и в таком случае вера в чудо – этот ужас русского мировосприятия, – пожалуй, не ослабнет! Да и не разберешь, что означает са мая эта «вера в чудо», – означает ли она силу или слабость? Красоту или безобразие?
Во всяком случае, изумительно и до предельной степени жутко, что столько крови было пролито, столько жертв заклали во имя «священного принципа монархии», а ныне его сбросили, как старую, ненужную ветошь. Сбросили – и как будто даже забыли?! Впрочем, если сегодня никто не плачет по монархам, то уже завтра, наверное, поплачут, и даже те, которые сейчас напялили себе огромные красные банты и чистосердечно мнят себя революционерами…
17 марта (4 марта). Суббота. Очень выдающийся в моей личной жизни день. Я покинул свою «хату с краю» и «пущен в коловорот»! Вытащили меня Гржебин, Добужинский, Петров-Водкин и больше всего сам Горький. Я бы предпочел остаться зрителем и в стороне – больно все, что творится, мне чуждо, и уж очень отчетливо стал я видеть вообще суетную природу вещей. Но теперь мне не дадут опомниться, и на попятный идти поздно. С другой стороны, те перспективы, что передо мной, не лишены даже известной грандиозности! Просыпается и какое-то чувство долга. Многое из того, что теперь может сделаться в специально художественной области, может быть сделано лишь при моем ближайшем участии, а то и – руководстве. Вот я взялся за лямку, хоть и предвижу, что вся предстоящая деятельность будет одним сплошным разочарованием! Эх, был бы здесь Дягилев!
Однако расскажу все по порядку. Рано утром телефон от Кузьмы Петрова-Водкина. Приглашает сегодня к Горькому: он-де, Кузьма, был вчера вечером у Алексея Максимовича, и они нашли, что теперь самое время соединиться художникам, обсудить общее дело и (поразительная конкретность и быстрота) наметить кандидата в министры искусства. Даже все уже согласились на том, что министром должен быть Дягилев. После этого я звоню к Гржебину, которого застаю в сборах – ко мне. Оказывается, они с Горьким решили созвать «Учредительное Собрание по вопросам искусства», и он сейчас едет ко мне <…>, чтоб сговориться предварительно о главном. Тут же: «Мы вас, Александр Н., прочим на такой высокий пост»; я прерываю его: «Вы же знаете, что я от всяких главенствующих постов отказываюсь»; на это он: «Ну, увидим».
<…>
По телефонному уговору с Рерихом я пришел раньше всей массы, и мы наспех <…> обсудили главные пункты. Начали собираться. Пришли все званые, но пришли и незваные, пришли и такие, которых никто не знал в лицо… Всего набралось свыше сорока человек, и небольшая гостиная Алексея Максимовича оказалась набитой до отказа. Председателем, после того что я наотрез отказался, выбрали Рериха.
Из самого же собрания получилось то, что я и предвидел, т. е. сплошная бестолочь, – достойный сюжет для смехотворной сатиры, но отнюдь не нечто дельное. <…>
Возвращались мы от Горького по чудесной, трескуче-морозной и ясной ночи большой компанией пешком (всем было по дороге). <…> Повсюду – полный порядок. Довольно много патрулей вокруг горящих костров. Нигде никаких криков или ругани. Пьяных вовсе нет (а их за последние дни было много, несмотря на запрещение крепких напитков, – почти столько же, как в эпоху расцвета «монопольки» [127] ). А вообще, все носит какой-то неправдоподобный характер, точно сон. И вот опять спрашиваешь: неужто и впрямь русский народ так мудр и зрел? Или этот порядок есть только выражение общей вялости и общей усталости? Мое же личное внутреннее беспокойство почему-то не перестает расти – без каких-либо видимых поводов. Или это я только теперь стал переходить от подсознательных восприятий к сознательным? Или это встревоженность зрителя, отсмотревшего лишь первый акт трагедии, ее «завязку», и мучимого любопытством: что-то будет дальше?.. А вдруг и его, зрителя, тоже потащат на сцену?
127
Винная монополия государства, действовавшая в России с 1893 по 1914 г., распространялась на очистку спирта и торговлю крепкими спиртными напитками. Монопольные цены на водку были хорошо согласованы со ставками акцизов и пошлин; массовый беднейший потребитель удовлетворялся казенной водкой, а состоятельный потребитель предпочитал все прочие напитки в свободной продаже. С началом Первой мировой войны торговля спиртными напитками была запрещена.
Испортила мне еще настроение телефонная (от Горького) беседа с Серг. Илиодор. Шидловским90, товарищем председателя Гос. думы. Я хотел его привлечь в качестве толкового парламентария и тонкого ценителя искусства (сначала я по тем же основаниям обратился к В.Д. Набокову91, но он сразу и решительно отказался: его слишком поглотила навалившаяся на него груда дел – он был как раз занят составлением правительственного манифеста), и вот самый тон такого обычно бодрого и отзывчивого Шидловского удивил меня и огорчил. Или это просто тон переутомленного работой и заботами человека, который за последние шесть дней лишь один раз побывал у себя дома? Во всяком случае, этот «обожатель Эрмитажа» тусклым голосом промолвил: «Сейчас не до министерства искусства, когда скоро просто нечего будет есть; хорошо, солдаты пока спокойны, но когда им не дадут пайка, что их удержит от погрома?!» Тут же он сообщил, что комиссаром по бывшему Министерству Двора уже назначен Н.Н. Львов92 – для меня совершенно незнакомое имя. Выходит, что, пожалуй, наша депутация запоздала, и мы явимся в гостиницу, в которой уже нет ни одного свободного номера. Да и гостиница без настоящего хозяина! Как бы не вышло уж чересчур глупо! <…>
Завтра большой день: я в составе депутации отправляюсь в Думу!
18 марта (5 марта). Воскресенье. Один из самых богатых впечатлениями дней моей жизни! Я увидел собственными глазами и как бы нащупал наше новое правительство. Увы! Меня это не успокоило относительно будущего.
Итак, во исполнение намеченного вчера у Горького плана несколько депутатов отправились сегодня, снабженные выработанными (крайне бестолково выработанными) директивами, в Государственную думу, дабы войти – от имени художественного мира – с пожеланиями организационного порядка, направленными главным образом на образование известной системы по охране наших художественных сокровищ.