Моя сумасшедшая
Шрифт:
Вчера встретил во дворе безработного Сабрука — сказал, тоже едет, но в Москву. Без театра чувствует себя одноклеточным и не страшится никакого исхода, потому что утратил всякий смысл. Талантливый и истерзанный. Человек божий. Красивый и никому не нужный, кроме собственной матери. Цвет нации осядет пеплом и пылью на голую, утоптанную грязными кирзачами и заплеванную землю, разлетится по ветру…
Поначалу их было трое: Петр Хорунжий, Саша Булавин и горбун Иосиф. Гаркуша как раз в ту пору поселился со своей сероглазой Наташей в известном в городе доходном доме бакалейщиков братьев Осипенко. Дом стоял на Рымарской, рядом с Оперой, так что потом, когда жена Иосифа отказала Балию и вскоре погибла, на открытые процессы «Союза Освобождения» — вчерашних коллег и учителей — было рукой подать.
Окна их комнатки располагались
Все мы, исключая Булавина, давно публиковались, много выступали в печати, а еще больше читали чужого. Горы рукописей. Битва шла нешуточная; Филиппенко огрызался, Лохматый объявил нам настоящую войну, а муж Майи Светличной, человек неглупый, доброжелательный, но слабый здоровьем, вскоре отошел от наших дел.
Неожиданно и как-то нелепо горбун рассорился с Петром. Разошлись на идейной почве, и Гаркуша стал инициатором раскола, переманивая молодежь на свою сторону. Хорунжий поклялся с ним больше не знаться, и клятву держал вплоть до той страшной ночи, когда Наталью нашли зверски изнасилованной и задушенной в кустах неподалеку от главной аллеи городского парка. Следствие сразу зашло в тупик, однако кто-то из верхов шепнул Гаркуше, что это дело рук Балия, который тогда недавно был спущен в республику из Москвы и стремительно входил в силу. На какое-то время все трое — Иосиф, Хорунжий и Булавин — снова сошлись, беда все заслонила и отодвинула, однако ненадолго…
Тут подоспел и писательский дом — какая-никакая, а элита, цвет национальной литературы.
Теперь встречались, не выходя из подъезда. То у меня, то — чаще — у Хорунжего. Юлианов к себе не звал: нетрезвые междусобойчики и разговоры о политическом моменте Майечка Светличная не жаловала, но брата с ним отпускала, тем более, что дверь в дверь, один этаж. Мои всегда были рады гостям, но я, случалось, Дарине морочил голову. Говорил, что иду к Петру, потом звонил: мол, остаюсь ночевать, а сам… Ну, в общем, было куда пойти. Однажды жена поймала меня на горячем, собрала вещички, развернулась и ушла. Даже детей оставила, потому что забрать было некуда. Уперлась, как коза, однако вскоре Хорунжий ее вернул — Дарина его слушалась, уважала. Вот тогда мы с ней и подписали договор. Я, со своей стороны, дал гарантию, что никогда не полюблю другую, а она взяла обязательство смотреть сквозь пальцы на мои маленькие… м-м… слабости…
О своей семейной жизни, сложившейся еще в незапамятные времена, Хорунжий предпочитал помалкивать. Возможно, один Юлианов знал, откуда она взялась — Тамара Клименко. Существо, только отдаленно напоминающее женщину. И дело не в том, что в ее в лице и теле вiдcyтнi були ознаки cтaтi, а в том, что она с безоговорочной преданностью служила власти. Не спорю, и мы заблуждались на этот счет до поры до времени, за что и получали плюху за плюхой от людей понимающих.
Что это было? Не знаю до сих пор. Должно быть, дело в том, что все мы, чуть ли не поголовно, вышли «из семьи трудовой», а власть вознесла нас на самую верхотуру, на трибуны, соблазнила жильем, деньгами, положением.
И мне точно известно, за что Тамара и меня, и Павла люто ненавидела. Мы изо дня в день отнимали у нее Петра… А он только посмеивался, щелкал подсолнухи, полушутя приударял за пылкими еврейскими вдовушками, машинистками, подавальщицами в столовках — и работал, как тягловая скотина, носился по миру, воевал, горел, яростно доказывал, отбивался, а по ночам писал книги.
Впервые я увидел их вместе в двадцать третьем на Сумской, откуда-то там они возвращались, а я безобразно опаздывал на свидание с девушкой по имени Валентина. Стояла промозглая глубокая осень, Хорунжий был в старой шинели, с непокрытой головой. За руку он вел рослую девочку в нарядном синем пальто, смуглолицую, в белой пуховой шапочке. Тамара шла рядом: рубленый шаг, руки в карманах теплого цигейкового жакета без талии и воротника, суконная юбка облипает худые икры, голова обмотана мужским шарфом — будто зубы болят. В двух шагах Петр мне подмигнул, а Тамара тут же впилась в меня подозрительным взглядом, будто учуяла перемену в его настроении. Я кивнул, ухмыльнулся и помчался дальше. На углу обернулся — девочка тоже оглянулась и помахала ладошкой.
Разглядел я Тамару много позже, когда мы стали соседями. Ничего особенно безобразного в ней не было — обычная рано состарившаяся женщина, отчаянно сопротивляющаяся всему, что не укладывалось в ее представления о мире. Девочка росла настоящей красавицей, и Хорунжий так этим гордился, будто сам произвел ее на свет, — Олеся платила отчиму преданностью, терпением и сильной привязанностью. Мать была с ней сурова, а Петр всячески баловал…
К концу того вечера, где-то за неделю перед тем, как Хорунжий покончил с собой, мы вчетвером набрались сверх всякой меры. Юлианов держался: ему еще предстояло тащить домой полубесчувственного Митьку и оправдываться перед Майей, а Петр и я полностью потеряли контроль над собой. Надо полагать, Тамара слышала все, о чем мы говорили. Уверен — стояла под дверью; буквально вижу это ее крупное ухо с мясистой мочкой, оттянутой замысловатой серебряной сережкой. И это не фантом моего отравленного скверной водкой и беспрерывным курением сознания. Сережки с бирюзой — подарок жене — мы с Хорунжим вместе выбирали в одной из дешевых лавчонок в берлинском квартале Николаифиртель.
Началось как будто пристойно: Хорунжий пригласил нас отметить очередные свои именины. Уж и не знаю, какие по счету. Просто так называлось. Я пришел с девочками и Дариной, Юлианов с Митей, а Леся была со своим женихом Никитой. Стол накрыли на кухне, очень скромный. Все приготовила Олеся, потому что Тамара терпеть не могла возиться с угощением, к тому же день был будний, и она вернулась со службы недовольной всем на свете. Ларина принарядилась по случаю — она таких возможностей не упускает, поэтому Тамаре ничего не оставалось, как соответствовать. Только Хорунжий нисколько не походил на именинника — просто искал повод собрать всех вместе, как раньше, но Булавин прийти не смог, а Гаркуши не было в городе.
Единственными, кто принял все за чистую монету, были моя жена, обе девочки и Никита Орлов. Ели-пили, потом Олеся с Никитой отправились гулять, а Дарина — укладывать дочерей. Мы перебрались в кабинет Хорунжего, прихватив стаканы и закуску; Тамара раздраженно гремела на кухне посудой. Петр плотно прикрыл дверь и обернулся к нам. Я сидел в кресле у окна, лицом к двери кабинета, глядя на обтянутые серым свитером опущенные плечи Хорунжего, на его лицо, с которого словно ветром сдуло всякое оживление, и размышляя о том, как быстро и неотвратимо мы стареем.
— Надо что-то делать, — трезво сказал Петр и пошел прямо к столу. — Так дальше жить не получается…
— Тебе не хватает неприятностей? — насмешливо спросил Юлианов. — Мало били?
— Причем тут я? — усаживаясь, поморщился Петр.
Тут дверь приоткрылась и заглянула его жена.
— Что-нибудь вам принести? — ее темный взгляд зацепился за слегка сутуловатую спину Петра и не отпускал.
— Уйди, пожалуйста, — не оборачиваясь, буркнул Хорунжий. — Дай поговорить!
— Вы тут не засиживайтесь, — отступила Тамара. — Все-таки люди семейные… — она вскинула плоский подбородок. — Иду спать, мне вставать рано, не то что некоторым…