Можайский — 6: Гесс и другие
Шрифт:
Меня передернуло:
«Вы о погибших или только…»
«Да как угодно: что трупов, что самих преступлений нагромоздилось изрядно».
Я все еще не верил своим ушам:
«Талобелов! — я схватил старика за его сухую, покрытую пятнами руку. — Немедленно скажите, что всё это — неправда!»
Но старик отдернул руку, а другой, наскоро перекрестившись, так же скоро провел по лбу:
«Правда, сударь. К моему сожалению».
«Но, — не сдавался я, — там, в кабинете, Молжанинов и вы… вы оба говорили совершенно иное! Вы же сами обратили мое внимание на
Новый вздох:
«Вы, сударь, неверно меня поняли. Конечно же, мы сами — ни я с Семеном, ни наши люди — ни в каких преступлениях не участвовали. Мы не совершали поджоги, не совершали убийства намеченных жертв. Это — чистая правда. Но мы не только обо всем этом знали, но и…»
«Что? Что?»
«Потворствовали всему».
«Как?»
«Да очень просто! Что же вы такой непонятливый!»
Талобелов, только что едва ли не смиренный и полный раскаяния, вдруг резко переменился, став агрессивным. Он вскочил с табурета и, нависая надо мной, наставил на меня указательный палец с таким видом, будто собирался пронзить меня. Его глаза сверкали. С губ полетела слюна.
«Государственная необходимость! Вы знаете, что это такое? Вы понимаете разницу между жизнью человека и жизнью отечества? Между бренностью одного и бесконечностью второго? Вот вам весы»… — Талобелов чашками сложил ладони и вытянул их ко мне. — «…положите на эту чашу гнилого субъекта или младенца, или истеричную барышню, или стоящего на краю могилы старика… да вот хотя бы меня! А на эту — всё то, что славно в веках и должно в веках оставаться! Всё то, без чего сами жизни что барышни, что младенца, что старика не имеют никакого смысла! Ну! Положили? Какая из чаш перевешивает?»
Я молча отшатнулся, едва не упав с табурета.
Талобелов, однако, не отступал:
«Вы сами-то, сударь, вы сами — неужто позабыли слова присяги? Неужто собственную жизнь и собственные интересы, свою, наконец, мораль ставите выше государственной необходимости? А как же, позвольте спросить, вот это…»
И Талобелов процитировал:
Во всём стараться споспешествовать, что к пользе государственной во всяких случаях касаться может!
Я ахнул: никогда еще не доводилось мне слышать настолько извращенное толкование присяги!
«Вы — не согласны?» — спросил Талобелов, отступая — слава Богу — на шаг.
Я, как и он до меня, поднялся с табурета. И теперь уже я нависал над ним, а не он надо мной. По крайней мере, так могло показаться, потому что комната, в которой мы находились, была уж очень невелика и мы, даже стоя в чем-то вроде шага друг от друга, едва не касались друг друга телами.
«Вы, — сказал я, — положительно сошли с ума».
Талобелов уперся руками в мою грудь и попытался меня оттолкнуть. К моему удивлению, сил в старике оказалось
— Гм!
Чулицкий, глядя на отнюдь не выдававшегося телесными особенностями Гесса, хмыкнул, но ни сам Гесс, ни кто-либо еще не обратили на Михаила Фроловича никакого внимания. Гесс так и вовсе даже не прервался:
— И все-таки я покачнулся: Талобелов, силы которого удвоились, а то и утроились — не то безумством, а не то и отчаянием, — толкал меня и толкал, а затем набросился на меня с кулаками. Он начал лупить меня по мундиру, затем ухватил за плечо и попытался сорвать погон. Мое терпение лопнуло, и я сам оттолкнул его.
Сил во мне оказалось поболе, чем в этом безумном старике, и он, поддавшись толчку, отлетел к стене. Точнее, определение «отлетел» тут не годится из-за малых размеров помещения. Правильнее сказать — не удержался на месте и грохнулся спиной о стену. Какое, однако, определение ни использовать, удар получился значимым: Талобелов, согнувшись пополам, сполз на пол и, скрючившись, застыл.
Я шагнул к нему, склонился и подхватил за голову: на меня смотрели мутные, бессмысленные глаза. На губах Талобелова пенилась кровь.
— Только не говорите, — вскричал Митрофан Андреевич, — что вы его убили!
Гесс покачал головой:
— Нет-нет, Митрофан Андреевич, что вы! Кровь явилась результатом всего лишь того, что он прикусил губу, а бессмысленность взгляда — очевидным свидетельством психического расстройства.
Митрофан Андреевич поморщился:
— Бедняга… — пробормотал он и отвернулся в сторонку: я успел заметить, что в уголке глаза нашего бравого брант-майора сверкнула слезинка.
— Да, конечно, — уже в спину полковнику заметил Гесс, — бедняга. Но — опасный и непредсказуемый. Знаете, что он попытался сделать?
Митрофан Андреевич не ответил, но вместо него поинтересовался я:
— Что же?
Гесс повернулся ко мне:
— Зарезать меня!
— Ого!
— Да, представьте себе!
Гесс расстегнул портупею, сдвинул шнур револьвера [46] и расстегнул три или четыре пуговицы сюртука.
46
46 Револьвер за кольцо в рукоятке крепился к длинному шнуру, который, в свою очередь, петлей надевался на шею.
Я подошел поближе и невольно вскрикнул. На мой вскрик подбежали и все остальные, так что вокруг Вадима Арнольдовича немедленно собралась гудящая толпа.
— Господи! Да что же вы все это время молчали!
— Вам нужно к доктору!
— Доктора! Доктора!
— Шонин! Где Шонин?
— Будите его!
Кто-то — кажется, это был Монтинин — схватил спавшего на диване Михаила Георгиевича и попытался поставить его на ноги. Попытка не удалась, но, тем не менее, Михаил Георгиевич хотя бы разомкнул глаза и, удерживаясь головой в ладонях штабс-ротмистра, вопросил с изумлением: