Можно любить и лысых
Шрифт:
Берю, который имеет привычку говорить с набитым ртом, обращается к нему:
— Тебе, мек, надо бы поесть — это тебя поддержит. Понятно. Он перешел со звездой на “ты” так естественно, что тот и не думает обижаться. Наоборот, мне даже кажется, что от фамильярности Берю ему стало теплее на сердце.
— Я не голоден.
— Ешь насильно.
— Не могу.
Берю запихивает в себя фунт хлеба, намазанного не менее, чем полуфунтом шаронтского масла, и толстым слоем апельсинового варенья (у него явно проявляются бретонские вкусы с тех пор, как он начал
— Видишь ли, мек, я боюсь, что ты, и впрямь, готовишь себя к похоронам. Жизнь твоя, словно метелка, которую схватили за волосы, вместо ручки. Лучше бы ты миловался с девками, у которых полный бюстгальтер мяса, чем со своими худосочными полуфабрикатами. А за завтраком бы ел и пил. Вставал бы рано, ходил бы гулять, завел бы себе хорошего пса. И жизнь показалась бы тебе совсем другой. Не было бы и дурацких снов. Держу пари, что ты никогда не ходил ловить устриц по утрам! Ну-ка, сознавайся! Так что же хорошего ты видел? Знаешь, как хорошо в поле, когда на траве лежит роса, а ты идешь и раздвигаешь траву босыми ногами. А сморчки? Найдешь один — ищи и второй, они всегда растут парами, как полицейские на ночных улицах.
Звонок телефона завершает его лирическое излияние. Луизетта выходит в гостиную и снимает трубку.
— Господин Гольд?
Артист метает на меня многозначительный взгляд своего единственного глаза (второй спрятан под повязкой).
— Держу пари, что это — ОНИ.
— Что за “они”? — спрашивает Берю.
— Мои мучители. Обычно они говорят, что это — продюсер или режиссер.
— Гольд — продюсер?
— Вообще-то, это — Гольдштейер Мейер Леви.
— И ты боишься подходить?
— Каждый раз, когда я слышу их адский хохот, мне становится не по себе.
Я бросаю салфетку на стол.
— Разрешите, Кристиан?
Он кивает головой. Я беру трубку.
— Алло!
На том конце провода отзывается далекий голос.
— Алло! Кри-Кри? Что за дурацкие штучки? Меня подняли с кровати и заявили, что ты скончался!
— Кто вам звонил, господин Гольд?
Он мнется.
— Это не Кри-Кри?
— Я передаю ему трубку, но скажите, кто вам звонил?
— Откуда я знаю? Какой-то тип сказал, что он — журналист Франсуа.
— Что за Франсуа?
— Он сказал именно так. Впрочем, кажется, Франс Суар. А кто вы? Бебер? Людо?
— Минуточку, сейчас возьмет трубку Кри-Кри.
Актер идет уже к аппарату. Перед тем, как передать ему трубку, шепчу:
— Кто-то ему сказал, что вы скончались. Посмейтесь над этим и скажите, что слегка поранились, упав с лестницы.
Наш подопечный начинает бесконечные переговоры. Узнав, что сегодня Бордо сниматься не сможет, продюсер начинает так вопить, что слышно даже в комнате и, вероятно, на улице. Начинает беситься и наш Кристиан. Он кричит, что ему наплевать на неустойку, экспертизы, прессу, рабочий план и на то, что партнерша сможет сниматься только через три дня. После этого он резко бросает трубку на рычаг.
— Это — как раз то, чего я боялся, — говорит он.
— Что именно?
— А то, что сейчас он споется со всей компанией: страховщиками, директором, заместителем продюсера, редакторами газет. Форменный бардак! А что, если на свой риск взять и уехать?
Я морщусь.
— Это не в наших интересах. Все бросятся вас искать. И найдут без липшего труда, потому что вы — слишком известны. Лишние хлопоты…
Намазывая себе четырнадцатую тартинку, Берюрье бурчит:
— Надо на все наплевать и сидеть дома, не обращая на них внимания.
Почти девять часов
Меня вызывает Матье. Он с трудом нашел того типа, который продал аппарат, потому что тот собирается разводиться с женой и редко ночует дома. Матье поймал его на работе и получил описание примет двоих покупателей, которые наспех придумали причины покупки аппарата типа “кар”.
Матье предлагает порыться в архиве и установить их личности. Я соглашаюсь и предлагаю явиться сюда, чтобы поговорить с Луизеттой. Приходится быстро заканчивать разговор и вешать трубку, потому что в прихожей беспрерывно звонит сигнал, кто-то все время приходит и уходит, в доме — настоящий ад.
По нашему плану охраны Кри-Кри, должны входить только те, кто обязан это сделать. Сам Бордо должен лежать в спальне жены, а три телохранителя в приемной будут сдерживать осаду посетителей. Их объяснения должны ограничиваться следующим: Бордо упал с лестницы и повредил себе надбровье. Врач поставил ему пиявки, предписал неделю отдыха. Никаких волнений. Объяснение простое и правдоподобное. Умалчивать правду всегда труднее, чем несколько подкорректировать ее. Потом приходит на помощь забывчивость, и все входит в норму.
Первым верит в такое объяснение Гольд. Он именно такой, каким я его представлял: немного карикатурный и, вероятно, слишком довольный собой. Толстенький, кругленький, с большим бугристым носом и отвисающей нижней губой, словно, чашка цирюльника. Он одет во все серое — пальто из верблюжьей шерсти, заблестевшее от постоянной носки, шляпа, потерявшая форму, огромная булавка в галстуке, выполненная в форме руки, сжимающей жемчужину. Сквозь пальто выпячивается чековая книжка, воротник засыпан перхотью. Разговаривая, он жестикулирует, как итальянский гид, лицо дергается от тика, руки беспрерывно ощупывают карманы, проверяя, не обчистили их, случаем.
Но несмотря на все, это — славный человек, вероятно, любящий и любимый дедушка в своей семье. Его сопровождает длинный и печальный человек, который оказывается талантливым режиссером-постановщиком.
Гольд взбегает по лестнице, наступая на пятки Луизетте, и вопит, что кино — чистое разорение, что с актерами много нянчатся, что он терпит огромные убытки. Но таково его ремесло, в котором бывает страшно только первый раз, поэтому для него нынешнее происшествие — еще одна формальность.
Остальные посетители довольствуются Людо. Он рассказывает всем желающим, каким бравым моряком был в прошлом, а затем, сильно приукрашивая, переходит к неудачному падению Бордо.