Можно верить в людей… Записные книжки хорошего человека
Шрифт:
Разумеется, было множество всяких исключений из правила. Во-первых, мы! Мы барахтались в этом дерьме, а в промежутках отправлялись на боевые задания и без колебаний шли на смерть. Были, конечно, и Мандель [173] , и какие-то крестьяне, и какие-то солдаты, но, в конечном счете, перемирие было заключено не правительством, а Францией [174] . Это бросалось в глаза. И пошла на это перемирие не только Франция капитала и военщины. Не Жан Пруво [175] , не Петен. Вся Франция целиком. И они вместе с ней. Я-то был против, но, в утешение, говорил себе: эта огромная волна страха, эта капитуляция, быть может, тоже объяснима. Моя ошибка в том, что я рассматривал происходящее в упор, во всем его безобразии. Если смотреть в упор, все кажется безобразным: если разглядывать любимую женщину в микроскоп, увидишь сплошные бугорки да пятна. Малые отрезки времени тоже обезображивают. Что нам даст моментальная фотография Пастера, который сморкается или делает еще что-нибудь в том же роде? Это не показательно. Человека и народ следует изучать с некоторого расстояния. В пространстве; во времени. Когда наблюдаешь человека вблизи видишь внутренности. Когда наблюдаешь его несколько мгновений – видишь функции этих внутренностей. Все это не выражает бытия. Но игра была нечестная. Мы воевали без оружия. Наше дело было гиблое. Мы потеряли бы два миллиона человек ради
173
Мандель, Жорж (1885–1944) – французский политический деятель. В июне 1940 г., будучи министром почт и телеграфа, занял патриотическую позицию и пытался препятствовать заключению капитулянтского перемирия с немцами. В дальнейшем он боролся против правительства Виши и был убит его агентами.
174
…в конечном счете, перемирие было заключено не правительством, а Францией. – Сент-Экзюпери явно преувеличивает «единодушие» французского народа в момент капитуляции. Он игнорирует, в частности, инициативу Французской коммунистической партии, которая б июня 1940 г., находясь в подполье, выступила с призывом к правительству немедленно вооружить народ и организовать оборону Парижа.
175
Пруво, Жан (1885–1979) – французский газетный магнат, в июне 1940 г., занимая в правительстве пост министра информации, был одним из инициаторов перемирия с Германией.
Что до меня лично, у меня одно дело – настаивать на продолжении борьбы. Точно так же в 1918 году Германия спаслась от оккупации благодаря перемирию, которое, конечно, несколько лет разлагало народ, оказавшийся под властью штреземановских педерастов [176] , но потом способствовало созданию условий, сперва, конечно, незримых – для подъема страны, ее усиления, ее гордыни; но когда Германия подписала перемирие, то, разумеется, делом и даже духовным долгом немецкого Деруледа [177] было возмущаться таким позором. Германия сдалась раньше, чем была окончательно истощена. Германия сдалась перед самой своей гибелью. Но погибла ли при этом глубинная совесть нации, отказавшейся продолжать борьбу с той самой минуты, как над лучшей частью народа нависла угроза неизбежной и бессмысленной гибели? Разве у нас не писали об этом преждевременном перемирии, которое спасло Германию? Разумеется, внешне это выразилось в отказе от борьбы, в жажде благ, зачастую презренных (перемирие было для немцев большим праздником, чем для нас!), и в анархии. И в эгоизме. И в угодничанье перед победителем (большем, чем у нас!). Разумеется, в нашем перемирии много безобразного, и оно вызывает к жизни немало безобразий. (…) Тот, кто погибает, храбрее того, кто капитулирует. Победа или смерть – великие слова. Но (…) здесь мы впадаем в антропоморфизм. Ведь то, что годится для отдельной личности, теряет смысл на уровне народа. Точно так же, что справедливо для одной клетки, не годится для целого организма. Когда человек ищет смерти на баррикадах, это прекрасно. Тут речь идет о самопожертвовании. Но самоубийство народа – где тут величие? Ты сам не желал бы этого. Ты осудишь человека, который из страха смерти пойдет, так или иначе, служить врагу. Но не будешь же ты упрекать все рабочее население Бийанкура за то, что сотни тысяч людей не покончили с собой все разом, лишь бы не работать на оккупантов. Ты даже признаешь этих людей самоотверженными, потому что они потребуют, чтобы британские самолеты бомбили заводы Рено. И при этом они будут продолжать работу на оккупантов. Здесь нет никакого противоречия. Пускай единицы гибнут во имя общего блага. Это их долг. Но всеобщее самоубийство бессмыслица. Если ты избран Францией, ты погибнешь во имя спасения Франции. Ты умрешь, чтобы спасти то, что больше, чем ты сам. Но ты не убьешь то, что больше, чем ты сам, и что ты обожествил, чтобы спасти. Если бы рабочее население Бийанкура все разом сделало себе харакири, оно бы не знало, во имя чего идет на эту жертву. И оно от этой жертвы отказалось. Оно работает на заводах и при этом желает, чтобы их разбомбили, пусть даже людей ждет гибель. Потому что в этом случае те, что погибнут, погибнут ради других.
176
…под властью штреземановских педерастов… – Густав Штреземан (1878–1929) был одним из лидеров Веймарской республики в Германии, созданной после поражения в первой мировой войне и Ноябрьской революции 1918 г.
177
Дерулед, Поль (1846–1914) – французский писатель и политический деятель крайне националистического толка; здесь его имя упомянуто как нарицательное обозначение шовиниста.
Это настолько очевидно, что нью-йоркским спорщикам [178] пришлось поломать себе голову, во имя чего следует принести Францию в жертву. Причем речь шла не о согласии Франции пойти на частичные жертвы, а о полном и безусловном уничтожении Франции. Ею следовало пожертвовать во имя еще большей общности, во имя союзников. Фогель [179] заявил: «Лучше гибель всех французских детей, чем разгром Англии». Одна бездетная дура сказала мне: «Если бы мои дети были во Франции и я знала, что они умирают с голоду, я гордилась бы этим». Но если гибнут дети, значит, гибнет и Франция. Во имя чего? Во имя других. Но это отчужденный взгляд эмигранта. Эти слова так же легко срываются с языка, как «передайте мне горчицу» или «сегодня жарко». На самом-то деле союзники – понятие временное. В настоящее время твой голлизм готовит войну против американцев или, при случае, против англичан [180] . (…) Народ думает медленнее, основательнее. Новое божество не было для него чем-то осязаемым, что могло бы подвигнуть на жертву. Спасать надо было Францию, уже разрушенную, которой из-за ваших раздоров грозило полное уничтожение. Даже это нелегко было постигнуть. А уж еще более широкое понятие союзники вообще не укладывалось в голове.
178
…нью-йоркским спорщикам… – Подразумеваются французские эмигранты-голлисты, с которыми Сент-Экзюпери полемизировал, находясь в США.
179
Фогель (Вожель), Люсьен (1886—?) – французский журналист, в 1940 г. эмигрировал в США, где участвовал в деятельности голлистской эмигрантской организации «France for ever» («Франция – навеки»).
180
В настоящее время твой голлизм готовит войну против американцев или, при случае, против англичан. – Отношения «Сражающейся Франции» с западными союзниками (особенно с США) действительно складывались достаточно напряженно, хотя до «подготовки войны» дело, конечно, не доходило. Так, в 1942 г. англоамериканцы не предупредили де Голля о готовившейся ими высадке на территории североафриканских колоний Франции, а в дальнейшем пытались отстранить его от власти на этих территориях, делая ставку то на адмирала Дар– лана, то на генерала Жиро. Западных союзников не устраивала слишком самостоятельная политика генерала де Голля, препят-ствовавшая их планам ослабления Франции как своего экономического и политического конкурента.
Моя главная мысль, которая для меня важнее всех состязаний в красноречии, заключается в том, что народ – это не французская палата депутатов, не американский сенат, не фашистский совет; народ ценен тем, что в нем лучшего. Народ – это Трефуэль [181] , это Паскаль, это Давид Вейль [182] , это безмолвная мать у постели больного ребенка, это взаимовыручка и самопожертвование бастующих рабочих, это доброта, которая не поддается доводам рассудка, подчиняет себе доводы рассудка и переживает любые политические перетасовки, как мощный дуб переживает смену времен года. Наследство передается не по формуляру политика.
181
Трефуэль, Жак (1897–1977) – французский химик и бактериолог, директор Пастеровского института.
182
Давид Вейль – по-видимому, Жан Давид-Вейль (1898–1972), французский востоковед, хранитель музея Лувра.
Политика не требует жертв. Жертвы требуются только самому бытию народа и лучшему, что есть в народе, либо тому, что связано с этим лучшим. Я пожертвую собой ради свободы моих братьев. Я пожертвую собой ради отдельного человека, ради свободы Греции или Италии. Но я не пожертвую ради этого своим народом. Потому что все мы – борцы за нечто высшее. Если понадобится, я пожертвую своим народом во имя возвышения человека. Но и тогда о достоинстве человека я стану судить не по политическому формуляру, а единственно по его сути. Крестовый поход, (обескровливающий) народ, может быть посвящен только богу. (…)
Настало время честных раздумий, время наполнить смыслом слова, потерявшие всякую рыночную стоимость, потому что перед нами встают новые проблемы, запутанные и противоречивые. В том числе проблема чести и бесчестья. (…)
Письмо Х.
[Алжир, конец 1943 г., середина ноября?]
(…) Я в постели, в неподвижности… [183] Лестница, ведущая в прихожую. Шесть мраморных ступенек, полное затемнение. Так вот. Я весьма бодро иду на обед, во время которого должен увидеться со Шнейдером [184] и друзьями. Забываю про дыру. Проваливаюсь, лечу в пустоте. Недолго. И со всей высоты собственного роста (и лестницы) грохаюсь прямо на спину. Копчиком о край одной ступеньки, пятым поясничным позвонком – о край другой. Чтобы погасить инерцию моего тела, двух точек, да еще таких угловатых, явно недостаточно. Копчик-то выдержал. А вот позвонок – нет.
183
Я в постели, в неподвижности… – Описанный ниже несчастный случай произошел с писателем 5 ноября 1943 г. Полученная травма мучила Сент-Экзюпери несколько месяцев и еще более усиливала его подавленное состояние, вызванное отстра-нением от боевых полетов
184
Шнейдер – лицо неустановленное.
По позвоночнику удар, само собой, передался черепу, и пять минут я провалялся на лестнице почти без сознания. Затем принялся ставить сам себе диагноз. Я сказал себе: такого удара ни один позвоночник не выдержит. Он сломан. Тут я проверил собственные ноги: они двигались. Значит, решил я, сломан позвонок, который не содержит спинного мозга, следовательно, несъедобный. Так оно и оказалось. Я, все же, не дурак. В пятом поясничном спинного мозга нет.
Затем я стал подниматься. Мне удалось встать на ноги. Крошечными шажками я добрался до трамвая и явился к обеду. Мне было очень больно, и это подтверждало мои догадки. Я сказал: «Прошу прощения, что опоздал, но я только что сломал себе позвонок». Все расхохотались. Я тоже. О моем позвонке так никто и не спросил.
Вернувшись домой, я подсунул под дверь Пелисье записку:
«Я сломал себе позвонок у вас на лестнице, когда шел обедать. Будьте добры, осмотрите меня завтра утром».
Ночь я провел мерзко, от удара у меня голова шла кругом. Заснул около восьми. А он прочел мою записку и ушел себе в госпиталь. Ему было некогда. Так сказала Северина.
Я оказался в тупике. Я был приглашен на один более или менее официальный завтрак и оправдаться мог только серьезным диагнозом. И все-таки я пошел на этот завтрак, очень, очень медленно. На обратном пути, часа в четыре, мне стало совсем уж худо. Тогда я через Северину воззвал к Пелисье с просьбой о консультации (он был у себя в кабинете). Он пощупал мой позвонок и сказал что-то вроде:
– Вы же видите, он не смещается.
Я ответил:
– И все-таки он сломан! – Он рассмеялся.
Я понимал, что из-за всей этой истории с позвонком попал в дурацкое положение. И смиренно спросил:
– Но что же делать, ведь мне больно?
Он очень, очень понятно разъяснил мне причину моих болей и посоветовал заняться гимнастикой. Чтобы окончательно рассеять мои сомнения, он прибавил, что перевидал уйму людей, которые попадали в катастрофы, даже под колеса поезда, и не ломали себе при этом ни единого позвонка. Господи, боже мой, поезд – он такой большой. И тяжелый. И едет быстро. Рядом с ним мои шесть ступенек детские игрушки.
Тогда я отправился на другой обед. Еще медленней. Я превозмогал боль. Я уговаривал себя, что ходьба – прекрасная гимнастика, но в глубине души не очень-то в это верил.
На другой день Советы давали большой прием [185] . Мне очень хотелось посмотреть, как все будет. Я был приглашен. И я пошел.
Праздник был устроен на покрытой цветами лужайке перед каким-то дворцом. В высшей степени элегантно. Но ничего, кроме оранжада.
По лужайке бродили все министры, все генералы и все христиане Алжира. Ждали львов. Все спрашивали: «Где же они?» Львы были тут же, но внешне походили на банкиров. И потчевали всех оранжадом. Это подействовало на христиан весьма успокоительно.
185
На другой день Советы давали большой прием. – Имеется в виду прием в советском представительстве при Французском комитете национального освобождения по случаю 26-й годовщины Октябрьской революции.