Можно верить в людей… Записные книжки хорошего человека
Шрифт:
Но когда та же ненависть исходит от человека пусть взбалмошного, но чистого, она меня деморализует. Как неудача в любви. Невозможность найти общий язык с людьми всегда была для меня нестерпима. У меня сразу же пропадает всякая вера в то, что я не могу облечь в слова.
Мне казалось, что язык – это как любовь у черепах. Нечто не вполне завершенное. Результаты будут видны через тридцать миллионов лет. Благодать будет дарована.
Люди будут понимать друг друга с полуслова.
Чтобы найти свое место, им необходимы два лагеря. С. тянется ко мне, потому что я не голлист. Жаль. Меня-то к С. вовсе не тянет. В свое время я не до конца раскусил этого
Беспокойство за других настигает меня всякий раз как гром среди ясного неба. Ни с того ни с сего сваливается на меня какая-нибудь особа, которой грозят невероятные опасности, а у нее только и есть, что четыре жалких шипа, больше ей нечем защищаться от мира [210] . То одна, то другая. Но не могу же я бросаться вплавь на все зовы о помощи одновременно! Тем более что я и плавать-то не умею. Но тюрьма – это, вероятно, нечто вроде монастыря. Мне, пожалуй, только тогда и бывает спокойно, когда мне приходится хуже всех. Вот почему, как ни странно, боль в позвоночнике несколько меня успокаивает. И я твердо знаю, что, если бы мне было очень больно, я совсем бы успокоился.
210
А. де Сент-Экзюпери. Избранное. «Маленький принц». Лениздат, 1977, с. 476. Пер. Н. Галь
И я твердо знаю, что, если бы я умирал, мне казалось бы, что меня окружают заботой. Это идет из детства. Поцелуют, уложат, убаюкают.
Но сейчас все не так. Являются, откуда ни возьмись, одна за другой, один за другим, и все одно и то же. Как для обитателя Солема – что те люди, что эти, что грех, что добродетель, что рождение, что смерть. В мою последнюю ливийскую ночь все, что я любил, представлялось мне совершенно осязаемо.
Очень странно.
Говорят, что меня ищут, чтобы передать письмо от вас. Попытаюсь найти этого гонца.
Я кое-что обдумал. Удивительно все же (если наблюдать откуда-нибудь с Сириуса), как может измениться душевное состояние от обычного письма. Это похоже на воздействие музыки. Вас погружают в стихию Иоганна Себастьяна Баха, и все ваши ощущения меняются. Даже смерть, если она настигнет вас в это время, приобретает совершенно иной смысл. И любой ваш поступок. И любое горе.
Признание всегда несет в себе ни с чем не сравнимый смысл. Это удивительно. В сущности, если Бах говорит мне что-то, значит, он меня признал. А на днях мне пришло письмо, которое меня взволновало. Тот, кто писал, признал меня. Этому письму и тюрьма была бы нипочем. Оно просочилось бы в любую тюрьму. А ведь его автор не так уж мне дорог, но сейчас он приобрел в моих глазах какую-то всемирную важность.
Богу угрожать, разумеется, бессмысленно. И бессмысленно то, что пишет мне мой корреспондент о Бахе: ведь он – просто бог, просто присносущий. Потому что Бах сумел то, что сумело это письмо. Не такие уж это разные вещи. И естественно, мне кажется, что я не могу жить без той, что написала мне это письмо. Но напиши мне не она, а другая – я и без той не мог бы жить. Я сразу же сказал себе: вот то, чего я жажду, потому что здесь для меня был готов водопой, но встреться мне Бах или какая-нибудь старинная песня XV века, я тоже сказал бы: вот то, чего я жажду… И, в конце концов, жажда моя минует их всех, минует Баха и устремится к какой-то общей мере всех вещей, которая мне никак не дается.
Сюда привозят все выходящие в Америке книги. Кроме моих. МОИ В СЕВЕРНОЙ АФРИКЕ ЗАПРЕЩЕНЫ.
Я представляю собой недурной документ, потому что жестоко страдаю. Недоразумение или тревога поражают меня с ходу, как бандитский нож. А некоторые слова с ходу меня исцеляют.
Я, конечно, воображаю всякий раз, что имею дело с личностями. Мне мерещится любовь (а может примерещиться и ненависть: я всякий раз проникаюсь ненавистью к тем, кто, как Л., крутит скверную музыку), но всякий раз мне мерещится, что я проникаюсь любовью или ненавистью к какой-нибудь определенной личности. И чем дольше я живу, тем полней убеждаюсь: мерещится мне не столько любовь, сколько предмет этой любви. На самом деле существуют только пути. И всякий раз подворачивается именно такое существо, которое вступает на один из этих путей. С личностью мне сразу же становится скучно. Каждый человек – церковь, в которой можно молиться, но не целый же день напролет! Бог бывает в церкви не всегда.
Человек – это час молитвы. (Но далеко не всякий человек.)
Не считая этих озарений, я на удивление одинок.
То единственное, что занимает меня в мире, дается мне молниеносными озарениями, и я не умею это схватывать. 0жог – от музыки, от картины или от любви. Вот почему я так часто думаю о празднике, в котором как бы концентрируется смысл года. И я твердо знаю, что год должен казаться пустым. Он осмысляется только во время праздника. А об отдельных его составных частях судить не могу.
Вот почему они раздражают меня, когда вникают в булыжники на дороге. Как шагнул, да как поступил, да какое слово сказал. Все шаги, все поступки, все слова кажутся мне безобразными.
Меня упрекают, почему я не осуждаю то-то и то-то – ну, разумеется, я это осуждаю. Но и другую крайность тоже. А заодно и их самих! И разумеется, Дарлана! Ложье – дело другое! И я категорически отказываюсь превозносить этого, чтобы угодить тому. Раз они жрут из одного корыта, значит, в обоих есть низость.
Сами того не зная, они, такие, какие они есть, служат орудием определенной судьбы. Разве я виноват, что на любом божестве заводятся паразиты? Что собор возводится из таких же камней, что и бордель? Мне плевать на причины, по которым какой-нибудь там Ложье ненавидит своих врагов. И точно так же мне плевать на причины, по которым Пейрутон ненавидит Ложье. Что они могут сквозь собственные неприятности разглядеть в происходящем? Плевать я хотел на все их распри. Меня волнует только незримое пришествие. Это, конечно, не значит, что у меня есть способности к родовспоможению. Это значит лишь, что от их уровня меня мутит.
Здесь объявился Ж. и произвел на меня изрядное впечатление, хоть я терпеть не могу эту шушеру, да и жену его тоже. Всех этих королей наркотиков, преступного мира, черного рынка. Но зримый успех клеветы, поверхностных суждений и оговора всегда очень впечатляет.
Ну как, скажите, как мне хотя бы набраться решимости объяснить ему, что я ненавижу вишистский режим, который у него с языка не сходит, куда сильнее, чем он? Куда глубже. И упорней. (…)
Я понимаю, что всякий, кто прислушивается к голосу рассудка, покончил бы с собой во время разбирательства, не дожидаясь, пока его поджарят, обезглавят и распнут. Но рассудок всегда вызывает негодование у страсти: друг друга им не понять.