Можно верить в людей… Записные книжки хорошего человека
Шрифт:
Если меня собьют, я ни о чем не буду жалеть. Меня ужасает грядущий муравейник. Ненавижу добродетель роботов. Я был создан, чтобы стать садовником.
Обнимаю вас.
Сент-Экс
Письмо Х.
[30 июля 1944 г.]
(…) Я четырежды едва не погиб. И это мне до одури безразлично.
Фабрика ненависти, неуважения, которая у них зовется возрождением (…) [226] начхать мне на нее. Осточертели они мне.
226
Фабрика
Здесь война, и я подвергаюсь опасности, самой неприкрытой, самой неприкрашенной, какая только может быть. Опасности в чистом виде. Как-то меня заметили истребители. Я все-таки удрал. Я счел это бесконечно благотворным. Не из спортивного или воинственного восторга: их я не испытываю. А потому что не воспринимаю ничего, кроме качества внутренней сущности. Мне омерзела их фразеология. Омерзела их напыщенность. Омерзела их полемика, и я ничегошеньки не понимаю в их добродетели (…)
Добродетель – это значит спасать французское духовное наследие, оставаясь хранителем библиотеки где-нибудь в Карпантра [227] . Добродетель – беззащитным лететь на самолете. Обучать детей чтению. Быть простым плотником и пойти на смерть. Они – народ… а я нет. Нет, я тоже принадлежу этой стране.
227
Карпантра – старинный город в департаменте Воклюз, на юге Франции.
Несчастная страна! (…)
Полевая почта 99027
Письмо французам
Немецкая ночь заволокла всю нашу землю. До сих пор нам еще удавалось узнать что-нибудь о тех, кто нам дорог. Нам еще удавалось напомнить им о нашей любви, хоть мы и не могли разделить с ними их горький хлеб. Нам было слышно издалека их дыхание. С этим покончено. Теперь во Франции царит безмолвие. Она затерялась где-то там, в ночи, словно корабль с погашенными огнями. Все, что в ней есть сознательного, духовного, притаилось в самых ее недрах. Мы не знаем ничего, не знаем даже имен заложников, которые завтра будут расстреляны немцами.
В подземельях, среди угнетенных, рождаются на свет новые истины. Так давайте не будем бахвалиться. Там – сорок миллионов французов, обращенных в рабство. Нам ли нести духовный огонь тем, кто питает его собственной плотью, словно свеча воском! Они лучше нашего разберутся в том, что нужно Франции. Право на их стороне. Все наши разглагольствования о социологии, политике и даже об искусстве ничего не стоят по сравнению с их мыслью. Они не станут читать наши книги. Они не станут слушать наши речи. От наших идей их, чего доброго, стошнит. Мы должны вести себя бесконечно скромнее. Наши политические дискуссии – это дискуссии призраков, наши притязания просто смешны. Мы не представители Франции. Мы можем только служить ей. Что бы мы ни делали, у нас нет никакого права на ее благодарность. Открытый бой невозможно сравнить с ночным бандитским налетом. Ремесло солдата невозможно сравнить с ремеслом заложника. Только те, кто там, – истинные святые. Даже если нам вскоре выпадет честь сражаться, все равно мы останемся в долгу. Мы все в долгу, как в шелку. Это первая и незыблемая истина.
Давайте же объединимся ради общего служения, французы.
Для начала я скажу несколько слов о распрях, разобщивших нас; надо искать против них лекарство. Потому что на Францию напала хворь. Многие из нас, кого мучит больная совесть, нуждаются в исцелении. Пусть же они исцелятся. Благодаря такому чуду, как вступление в войну американцев, самые разные пути сходятся на едином перекрестке. К чему нам вязнуть в старых распрях? Нужно объединять, а не разделять, раскрывать объятия, а не отталкивать.
Разве наши распри – причина для ненависти? Кто возьмет на себя смелость утверждать, что во всем прав? Человек располагает чрезвычайно узким полем зрения. Язык – орудие несовершенное. Жизнь ставит такие проблемы, от которых все формулы трещат по швам.
Будем же беспристрастными. Член бюро парижского муниципалитета под давлением острой необходимости был вынужден вступить в переговоры с победителем о том, чтобы Франция получила подачку – немного смазки для наших железнодорожных вагонов (у Франции нет больше ни бензина, ни даже лошадей, а ей нужно кормить свои города!). Позже офицеры из комиссии по перемирию опишут нам этот постоянный свирепый шантаж. Четверть оборота ключа, регулирующего поставки этого продукта, – и за полгода умрет на шесть тысяч детей больше. Когда гибнет расстрелянный заложник – честь ему и слава. Его гибель – цемент, скрепляющий единство Франции. Но когда немцы, просто-напросто задержав поставку смазки, истребляют сто тысяч пятилетних заложников, ничто не искупит этого медленного, безмолвного кровотечения.
Кроме того, для нас не секрет, что если бы Франция расторгла соглашение о перемирии, то с юридической точки зрения это было бы равносильно возврату к состоянию войны. А возврат к состоянию войны дает оккупантам право брать в плен всех мужчин, подлежащих мобилизации. Этот шантаж лег на Францию тяжким бременем. Угроза была самая что ни на есть недвусмысленная. С немецким шантажом шутки плохи. Немецкие лагеря – это фабрики, продукция которых – трупы. В сущности, нашей стране грозило полное истребление, под видом законных административных мер, шести миллионов взрослых мужчин. Безоружная Франция не могла голыми руками сопротивляться этой охоте на рабов.
И вот, наконец, союзники в семьдесят шесть часов высаживаются в Северной Африке, и это доказывает, что Германия, несмотря на свой свирепый шантаж, за два года террора не сумела полностью блокировать эту самую Северную Африку. Кое-где во Франции крепко давало о себе знать Сопротивление. Победа в Северной Африке была, быть может, одержана отчасти и нашими пятьюстами тысячами погибших детей.
Ах, французы, стоит нам свести наши расхождения к их истинным размерам – и этого достаточно, чтобы всем нам заключить между собой мир. Нас никогда ничего и не разделяло, кроме взглядов на значение нацистского шантажа.
Одни думали так: «Если немцы вздумают уничтожить французский народ, они его уничтожат, несмотря ни на что. Шантаж надо презирать. Ничто не влияет ни на решения, ни на высказывания правительства Виши».
Другие думали так: «Мы имеем дело не с простым шантажистом; мы имеем дело с таким лютым шантажистом, равного которому не бывало в истории человечества. Франция, не идя на уступки в главном, только и может, что хитрить на словах, чтобы отсрочивать со дня на день свое уничтожение».
Французы, неужели, по-вашему, эти разные мнения об истинных размерах бывшего правительства – повод для взаимной ненависти? Как бы ни расходились мы во мнении, мы едины в общей ненависти к захватчику. Кроме того, эти расхождения стали менее ощутимы уже тогда, когда дорвавшийся до власти Лаваль [228] выдал нацистам еврейских беженцев. Солидаризируясь со всем французским населением, мы считаем право убежища священным. Итак, теперь существовавшие между нами распри стали беспредметными: режим Виши мертв.
228
Пьер Лаваль (1883–1945) – французский государственный деятель, премьер-министр правительства Виши.
Виши унес с собой в могилу свои неразрешимые вопросы, свои противоречия и свою лихость. Давайте заранее уступим роль судей историкам и военным трибуналам, чье время придет после войны. Сейчас важнее служить Франции, а не спорить о ее истории.
Тотальная немецкая оккупация разрешила все наши споры и облегчила нам муки совести. Хотите примириться друг с другом, французы? Нет больше ни малейшего повода для раздоров. Давайте откажемся от партийных пристрастий. Во имя чего нам ненавидеть друг друга? Для чего нам завидовать друг другу? Дело ведь не в том, кому какая должность достанется. Дело ведь не в борьбе за должности. Единственные вакантные должности сейчас – солдатские, да еще, может быть, покойные ложа на каком-нибудь скромном кладбище в Северной Африке.