Можно верить в людей… Записные книжки хорошего человека
Шрифт:
Да… Что же дальше-то? Хотелось бы, наконец, обрести хоть какую-то судьбу. А то я словно в поезде, который застрял перед семафором. Не воюю и не делаю свою собственную работу, не здоров и не болен, не понят и не расстрелян, не блаженствую и не страдаю. И вконец утратил всякую надежду.
Странная штука безнадежность.
Чувствую, что мне нужно родиться заново. Я понял, что радовался бы, если бы меня заставили годами лежать врастяжку привязанным к доске. Это была бы судьба духа. Точно так же я радовался бы, если бы меня опять пустили за штурвал Лайтнинга и позволили воевать дальше: это была бы судьба солдата. Или влюбиться бы мне безнадежно: был бы рад и этому. Лишь бы навсегда. Это была бы судьба сердца.
Безнадежно влюбиться – не значит потерять надежду. Это значит, что соединишься с любимой лишь в бесконечности. А по пути – негаснущая звезда. И можно отдавать, отдавать, отдавать. Как странно, что я не могу обрести веру. Можно безнадежно
Церковное пение – совсем не то, что мирское. В нем есть что-то морское. Я часто об этом думал. В сороковом году, перед отъездом из Лиона, я как-то в воскресенье пошел в Фурвьер, поднялся на холм. Шла (вечерня?). Было холодно. В церкви безлюдно, один только хор. И я, в самом деле, почувствовал, что я внутри корабля.
Хор – это был экипаж, а я – пассажир. Да, прячущийся ото всех пассажир-заяц. Мне казалось, что я прокрался туда незаконно, обманом. И право же, я был восхищен.
Восхищен чем-то несомненным, чего мне никогда не удается удержать.
Мне бесконечно жаль людей: пока они спят, они все пропускают. Я только не знаю что. (…)
Почему мне так нехорошо? Вы не представляете себе, до чего мне страшно. О, я вовсе не позвонок имею в виду. Он мне, в сущности, даже полезен. (…) Встряска была великолепная (для головы тоже) и… у меня немного прояснились мысли. Занятно. Нервы тоже пришли в порядок. Я был как-то весь напряжен, так напряжен – физически не мог написать больше двух страниц. У меня руку сводило. Меня в буквальном смысле невозможно было читать. (…) А мои письма двух последних месяцев! На второй же странице почерк совершенно менялся. (…) И вот встряска все это сняла. То, что было во мне разлажено, снова встало на место.
Странно. (…)
Вот еще записка для мамы. Боже, как все это печально! Найти себя… это, наверно, невозможно. Где то, в чем можно себя найти, – где дом, обычаи, верования? Вот почему в наше время так невыносимо трудно и горько жить.
Пытаюсь работать, но работа идет с трудом. Эта безжалостная Северная Африка разъедает душу: я уже больше не могу. Это могила. Как легко было вылетать на Лайтнинге на боевые задания! Эти болваны американцы решили, что я слишком стар, и поставили передо мной заслон. [188] Д. ничем не может мне помочь – да и чем тут поможешь? Я, признаться, боюсь за свою работу – боюсь даже в чисто материальном плане.
188
Эти болваны американцы решили, что я слишком стар, и поставили передо мной заслон. – Предельный возраст, установленный в американских ВВС для полетов на скоростных самолетах «Лайтнинг», составлял 35 лет, тогда как писателю было уже 43.
Я готов ко всему. (…) Во всем, что касается лично меня, я утратил малейшую надежду. Немного грущу о себе самом. Грущу обо всех. Когда я слышу, какие надо мной изрекают приговоры, мне делаются ненавистны все приговоры вообще. Главное, люди теряют надежду, им не хватает солнца. А что, если я люблю в других именно то, в чем могу помочь им сделаться лучше? Люблю тех, кому могу дать больше, чем получить? В сущности, я так одинок. Что, если я люблю помогать тем, кто тонет, держать голову над водой? Заставлять человеческий голос звучать по-особенному, вызывать на человеческом лице особенную улыбку.
Что, если меня волнуют только пленные души?
Когда мне чудом удается хоть на три секунды приручить того, кто считался погибшим, когда в нем хоть на три секунды пробуждается доверие ко мне – видели бы вы, какое лицо он ко мне обращает! Быть может, я по призванию – искатель подземных ключей. Искатель того, что таится глубоко под землей. Я так мало нужен тем, кто совершенен.
Мне говорят: утопленница погрузилась глубже, чем ты думаешь… Но я бегу. И это вовсе не безумие. Только я один знаю, что вытаскиваю на свет божий. Странно, что мне понадобилось время, чтобы это понять. Но я действительно не чувствую в себе призвания ни составить чье-то счастье, ни получить его от кого-либо. Если я составляю чье-то счастье – мне делается страшно, словно я указал путнику неверную дорогу. Что до того, чтобы получать самому – мне-то ведь так немного нужно. Вполне можно подумать, что я жесток: я не утешаю в горестях, не выполняю желаний. Пусть я жесток с плотью, с сердцем, но только не с душой. Поэтому на самом деле я никогда не был жесток. Я, пожалуй, принадлежу тем, кто выбирает меня, как дорогу. Мне совершенно безразлично, откуда они идут. Чтобы выразить то, что я хочу сказать, мне, повторяю, не найти иных слов, кроме тех, которые относятся к религии. Я понял это, перечитывая своего Каида. Смысл этого трудно облечь в слова, но не случайно возникают эти повозка, дорога и обоз для вожатого вожатых. И ничего, ничего другого я не понимаю. Не понимаю, как это кто-то может быть достоин меня. Я ведь не награда. Или как это я могу быть кого-то достоин. Я ничего не достоин. И я не умею думать по-другому.
Кстати, я уже устал сам от себя. От своих запутанных мыслей по всякому поводу. Я словно сам у себя в тюрьме. И в других отношениях я тоже заключен в символическую тюрьму. Что можно противопоставить обвалу в горах? Я совершенно пал духом. Хочу писать в полную силу, но здесь для меня чудовищно неблагоприятный климат. Из меня жизнь уходит. Никогда еще я не испытывал подобного бесплодного изнурения. Это ужасно. Эх, всего два месяца назад так здорово был вылетать на Лайтнинге на задания! Эти болваны американцы сами не знают, что они со мной делают, лишая меня полетов. (…)
Письмо жене, Консуэло
[Алжир, без даты]
Нью-Йорк, раздоры, споры, клевета, выходки А. Б. [189] окончательно мне осточертели. Может быть, в этом есть какой-то смысл. Но я от них устал. Все это как-то не по-человечески. Напускают туману… И в них во всех это есть. Это не моя родина. Мне надо быть выше этого, чтобы защищать покой в Аге [190] , и обеды с Лазаревым [191] , и твоих уток (которых ты жаришь, между прочим, неправильно, потому что корочка почти не хрустит), чтобы защищать все лучшее. Лучшее в тех вещах, что мне дороги. Верность. Простоту. Партии в шахматы с Ружмоном [192] (вот уж славный парень), преданность, труд, согретый любовью, но только не игру с правдой, которую затевают лжецы в изгнании, вдалеке от всех человеческих понятий…
189
…выходки А. Б… – Имеется в виду французский поэт– сюрреалист Андре Бретон (1896–1966), в 1941 г. эмигрировавший в США. Бретон отрицательно отозвался о «Военном летчике».
190
…защищать покой в Аге… – В этом городе жили мать и сестра Сент-Экзюпери.
191
Лазарев, Пьер (1907–1972) – французский журналист, газетный издатель; сын эмигранта из России. В конце 30-х гг. он был редактором газеты «Пари-суар», где печатались корреспонденции Сент-Экзюпери, в годы оккупации жил в эмиграции, со-трудничал в американских органах пропаганды.
192
Ружмон, Дени де (р. 1906) – швейцарский франкоязычный писатель. В 1940–1947 гг. жил в США и часто встречался там с Сент-Экзюпери.
Письмо Х.
[декабрь, получено 18 февраля 1944 г.]
Сейчас три часа ночи. (…) Больше не могу. Почему, ну почему такая тоска? Начну с новостей, не слишком интересных. Позвонок все-таки оказался сломан. Пелисье признал это через месяц скрепя сердце, когда увидел совершенно уже бесспорный снимок. А я весь этот месяц оставался на ногах, не имея морального права ложиться в постель. (П. принял бы это за оскорбление.) Для меня это была сущая китайская пытка. Надо сказать, что ходьба при переломах подобного типа, к счастью, не представляет большой опасности (так что я из многих зол выбрал меньшее). Сейчас мне по-прежнему больно, вечерами я просто инвалид, но, в общем, все налаживается. Все непременно пойдет на лад. А вот настроение… Тут все неладно.
Для меня нестерпима эта эпоха. Я больше не могу. (…) Все как-то обострилось. В голове мрак, на сердце холод.
Кругом посредственность. Кругом уродство. У меня к этим людям один существенный упрек [193] . Они не пробуждают ни в ком бодрости. Они никого не вдохновляют на жертвы. Они ничего не могут извлечь из человека. Унылые надзиратели в дурном коллеже. Вот их амплуа.
Они мешают мне, как болезнь. (…) Вот ведь странно. Я еще никогда, никогда не был так одинок на земле. Меня словно гнетет безутешное горе.
193
У меня к этим людям один существенный упрек. – Имеются в виду сторонники генерала де Голля, который к концу 1943 г. удалил генерала Жиро из ФКНО и окончательно утвер-дил свою власть в этом комитете.