Мурка, Маруся Климова
Шрифт:
Когда не клубочек, а дребезжащий рейсовый автобус, по дороге к тому же дважды ломавшийся, привез Марусю на окраину Сретенского, она растеряла всю решимость, которой была полна в этот бесконечный остаток ночи и в это растянувшееся утро.
Ермоловский дом стоял на самом краю деревни, в глубине огромного сада. День был пасмурный, но все-таки видно было, как над трубой тускло вьется, сливаясь с туманом, дым. Это значило, что Матвей дома.
«Что я ему скажу? – подумала Маруся. – Что жить без него не могу? А он ответит: «Мое какое дело?» И правильно!»
Все
Она взошла на крыльцо, подняла руку, чтобы постучать в дверь, – и не смогла постучать. Вот он спросит из глубины дома: «Кто там?» – и что она скажет? Она не могла ответить внятным словом ни на один вопрос, не знала, что будет делать через минуту, знала, в чем состоит ее опрометчивость... Но при всех этих смешавшихся в ее голове знаниях и незнаниях чувствовала совсем другое: все, что она делает, не может быть иначе. Как странно!
Маруся толкнула дверь – она оказалась не заперта – и вошла в сени. Матвея в доме не было, она сразу это поняла, хотя полной, звенящей тишины не было тоже. Просто не могло ее быть в бревенчатом доме, где дышат, прислушиваясь к себе, старые стены.
Маруся все же заглянула на зимнюю половину, где топилась печь, потом в угловую горенку, потом прошла на летнюю половину – вдруг ошиблась? Матвея в самом деле не было; комнаты, по которым она шла, пугали своей оставленностью.
На летней половине было по-весеннему холодно. Когда Сергей привез ее сюда – как давно, сколько пустых и глупых желаний и фантазий теснилось тогда в ее голове! – было точно такое же время – весна, апрель. И так же холодно было на летней половине, но она любила здесь сидеть, потому что из окна виден был просторный, спускающийся к реке сад, а под склоном текла речка, и, хотя ее не было видно, чувствовалось, что она есть.
Она села у окна, прижалась лбом и носом к стеклу. На подоконнике лежало твердое желтое яблоко, конечно, прошлогоднее, ведь сейчас на яблонях только-только лопнули почки. Сад за окном стоял в светло-зеленом тумане. Всю жизнь можно было вот так сидеть, смотреть на этот живой предлиственный туман, и на это не жаль было жизни. Но Маруся вышла из комнаты и спустилась с крыльца в сад.
Он был очень большой – ей показалось, до реки она шла по нему так же долго, как от Москвы до самого этого сада.
Матвей стоял на берегу реки. Берег был высокий, но Красивая Меча еще бурлила половодьем, глухо шумела у самых его ног, позванивала остатками льдинок. Маруся не видела его лица, но знала, что глаза у него такие же, как глубокий лед, от которого еще не освободилась река.
Она больше не думала, что он скажет, когда обернется, и что она ответит ему, и он ей, и что будет потом... Все это было – неважно.
Матвей обернулся. Глаза оказались совсем другие. Они сливались с весенним лиственным туманом.
– Маруся, – сказал он; в его голосе не было удивления, а было только отчаяние. – Прости
Она засмеялась.
– Не простишь? – с каким-то мальчишеским унынием спросил он. – Почему смеешься?
– Я на эту песенку с детства ужасно сердилась, – сказала она. – А папа твой ее любил почему-то и меня ею дразнил. Мурка, Маруся Климова, прости любимого!
– Любимого... – Он вздохнул и чуть не шмыгнул носом, тоже по-мальчишески. – Хорош любимый!
– Хорош. – Маруся подошла ближе. – Только холодно ему. Апрель же.
Он стоял над рекой в одной рубашке.
– Ему не холодно.
Матвей был гораздо выше ее, но каким-то непонятным образом смотрел на нее исподлобья, очень смешно. И, конечно, он ее обманывал: у него даже губы побелели от приречного холода, и плечи вздрагивали. Маруся подошла к нему совсем близко. Ей хотелось положить руки ему на плечи, но она не решалась. Глаза его были ей так же непонятны, как яблоневый туман, с которым они сливались цветом.
Так они стояли друг против друга, совсем близко, и не могли пошевелиться, как в зачарованном царстве.
– Мне не холодно, – повторил Матвей. – Мне... Как Каю у Снежной Королевы.
И тут она наконец поняла, что стоит в его глазах и делает их такими непонятными! Он просто боялся – боялся как маленький, как сама она когда-то боялась странных образов, которые возникали в ее одиноком воображении. Просто она не могла представить, чтобы он мог хоть чего-нибудь бояться, потому и не догадалась об этом сразу.
Маруся сделала еще один, самый последний шажок, отделяющий ее от Матвея, и, приподнявшись на цыпочки, поцеловала его в губы. Это был очень короткий, быстрее взмаха ресниц, поцелуй.
– Ну вот, – сказала она, – теперь заплачешь, осколок из глаза выйдет и сердце оттает.
Но Матвей не заплакал. Наоборот, лицо его просияло таким мгновенным, таким сильным светом, что Маруся зажмурилась. А когда открыла глаза, то поняла, что они целуются уже очень долго, давным-давно. Поцелуй был глубже весенней речки – бездонный был поцелуй.
Она увидела, как пульс стремительно бьется у него на виске, и зажмурилась опять. Ей показалось, Матвею должно быть неприятно, что она как будто бы разглядывает его лицо. Но тут же она почувствовала прикосновение его ладони к своему лицу. Ладонь осторожно царапнула ей щеку – чем? непонятно! – и так же осторожно коснулась ресниц.
Матвей на секунду отстранился от нее и шепнул ей прямо во вздрагивающие губы:
– Ты посмотри на меня, а? Так мне хорошо, когда ты смотришь!..
И она смотрела на него уже все время, пока они целовались над высокой речкой, и потом, когда, оба не помня как, дошли до дому.
И тут, в доме, в холодной летней комнате, они вдруг растерялись – тоже оба, как по чьей-то неожиданной команде. Они смотрели друг на друга встревоженно, и неловко пытались поцеловаться снова, и почти отшатывались друг от друга... И так это было, пока Маруся не обхватила Матвея руками за шею и не проговорила громко, без глупого страха, только почему-то ему в подбородок: