Мурлов, или Преодоление отсутствия
Шрифт:
Озеленитель Семочкина допытывалась у всех, как судья:
– А ведь правда – земляные работы тяжелые? А ведь правда – с цветочками красиво? А ведь правда – носилки мозоли натирают?
От этих вопросов у Анны Николаевны чесалась голова, и когда Семочкина перемещалась на другой участок, она спрашивала у коллег:
– А ведь правда – Семочкина дура?
А по пути на обед пришлось полянку перейти. Пень торчал, как гнилой зуб. И вся поляна вздулась, как щека. Казалось, она мучается нестерпимой подземной болью. И трава-то на ней росла – не трава, чахлая, блеклая, редкая. А в двадцати метрах, за ручьем, земля неистово выбрасывала из себя кусты, пучки, былинки, стволы, и все никак не могла разродиться. И никто ее специально не засевал, само собой все получалось.
Мурлов впервые
Собственно работа начиналась после обеда. Приходил Хенкин со всех своих совещаний, планерок, библиотек, лекций в университете, может, еще откуда. Он сразу же собирал мужчин и решал текущие дела. Если надо было что-то решить по общественной линии – в ход шли женщины. Так уж повелось.
– Сегодня, Дмитрий Николаевич, Сливинский ждет вас в шестнадцать сорок пять. Захватите расчеты и статью…
– Я ее еще не дописал, – сказал Мурлов.
– Сколько написано.
В приемной Альбина трепалась с Фаиной. Они сообщили Мурлову последние новости с директорского стола: Сосыхо на два месяца едет в Японию, по приглашению Токийского университета, а в ассистенты и переводчицей берет Нину Семеновну, с кафедры иностранных языков.
– Повезло девке! – сказала Альбина.
– Повезло Сосыхе, – сказал Мурлов.
У Сливинского сидел Каргин. Сливинский дал Мурлову пятнадцать минут, чтобы рассказать ему и Каргину (!) поставленной задаче и выводах. Каргин был самым способным из аспирантов Сливинского. За мрачность, сутулость и постоянную озабоченность его прозвали Каргой. Говорят, на младших курсах он был шалопай и весельчак, хорошо играл на гитаре и даже пел туристские песни, но Мурлов видел его только деловым и замкнутым. Еще говорят, жена у него такая милая и добрая. Даже Анне Николаевне она нравилась. Мурлову почему-то тоже захотелось увидеть ее, просто так. Карга был прирожденный экспериментатор, за это, наверное, его и ценил шеф. Но через два года денных и нощных экспериментов Каргу вдруг понесло куда-то не туда. Он на полгода забросил эксперименты и углубился в расчеты, скооперировавшись с одним математиком из ВЦ. Сливинский не вмешивался, хотя ему это не совсем нравилось. Он только вскользь сказал: «Каргин, не разочаруй меня…» На ежегодном отчете о проделанной работе Каргин представил теоретическую главу, чем озадачил Сливинского и слегка уязвил его. Но основные посылки, выкладки и выводы были безупречны. Они шли не совсем в русле диссертации. Ну что ж, перенесем русло, раз по нему устремилась мысль, не будем городить плотины. «Молодец! – сказал академик. – Теперь можно отдать тебе теоретиков, когда защитишься. Помощь нужна?» Каргин, похоже, первый раз за пятилетку улыбнулся и хриплым от волнения голосом сказал: «Нет, спасибо, Василий Николаевич, помощь не нужна».
Сливинскому вдруг захотелось забуриться на вечерок с Каргиным в пивнушку, набрать пива с солеными сушками и воблой, и говорить, говорить белыми стихами о разных числах Маха, Рейнольдса, Кнудсена, а еще о женщинах, обязательно о женщинах, красивых и таинственных, и непостижимых, в отличие от всех этих постигаемых чисел. Женщину в диссертацию не засунешь! У Толи Каргина, кстати, жена просто сама душа. Как они живут? Он даже заерзал на стуле и посмотрел на часы.
«Везет Карге, – сказал тогда Гвазава. – Конечно, Сливинский создал ему все условия для творчества. Полгода не стоял над душой. Твори – не хочу». – «Для творчества нужны всего два условия, – заметил Мурлов, – чтобы стул не скрипел да зад не потел». – «Ну, тебе виднее», – огрызнулся Гвазава. «А тебя что, Сливинский чересчур опекает?» – «Что ты имеешь в виду?» – сузил Гвазава глаза. «Что имею, то и введу. Чрезмерную опеку», – ответил
– Ну, что ж, – задумчиво произнес Сливинский, выслушав Мурлова. – Это можно использовать. Вполне, – он отбивал карандашом какой-то ритм. – Попробуй, Толя, воспользоваться этими данными, только измени условия, как я тебе говорил. Статья готова? – обратился он к Мурлову.
– Заканчиваю.
– Поторапливайся. Через месяц будет поздно. Как говорит Семочкина – она меня, братцы, достала, выдайте вы ее замуж, что ли, – «надо своевременно озелениться и обсемениться». Тебе, Дима, статья нужна, больше никому. Там посмотрим, может, к Каргину в отдел пойдешь.
Глава 23. «Ржавый Скамандр на зеленом лугу…»
«Чтобы владеть прекраснейшей из смертных женщин, надо назвать прекраснейшей одну из богинь, – сказал Ахилл. – У Париса есть чему поучиться».
Мурлов написал это и задумался. Куда бы втиснуть фразу: «Знаменитые женщины часто знамениты только своей связью с богами»? Хорошо для пьесы. Елена – дочь Зевса, оттого и такая заваруха вышла вокруг нее, оттого Менелай в качестве зятя громовержца смог посетить Елисейские поля и вернуться оттуда живым. Оттого Гвазава обнаглел, что увивается вокруг директорской дочки. Почему обязательно с богами? А А.П. Керн?
Мурлов сидел на кухне, залитой светом электрической лампочки без абажура. В этой откровенной оголенности было что-то пошлое и тоскливое одновременно. Кухонный стол стоял у окна без занавесок, штор и прочих висячих тряпок. В окне отражалось убожество кухни, а за стеклом, как черная кошка, затаилась ночь. Сквозь круглую дыру в черном небе был виден иной светлый мир, белый, с голубыми прожилками, и казалось – до него рукой подать. И в мире том был вечный свет и потаенный смысл, ускользавший от Мурлова. И от полнолуния к новолунию кто-то задвигал шторки, а от новолуния к полнолунию вновь раздвигал их, как бы завлекая в тот мир очередных несмышленышей.
Два года писал Мурлов роман о древних греках. Два года жил их давно прожитыми жизнями, живописуя и возрождая завершенные уже однажды скитания и совершенные подвиги, беспокоя понапрасну стонущие тени в Аиде, ибо все равно не мог вернуть их в царство живых, потому что будь он даже богом и вдохни в них жизнь – все равно любую искру жизни и тепла, как спичку, погасил бы все леденящий Стикс. Мурлов был только наивен, как бог, – черта, простительная молодости и уважительная в старости, – и думал по-другому. Звучные, красивые, как оружие, греческие имена для него были так же привычны, как имена его друзей и знакомых, которые удивленно спрашивали у него: «Откуда ты их всех знаешь?», самим вопросом своим исчерпывая тему. Некоторые из героев имели такие же лица, характеры и голоса, как у них; например, лучезарная Фаина – воинственная Афина. Правда, та была девственницей. Впрочем, уверенно можно утверждать только обратное. Может, и Афина – не Фаина, а как раз наоборот: Фаина – это и есть Афина. Даже буквы одни и те же. Могли поменяться местами за столько веков. Собственно, звук имени один и тот же, а это главное, когда призываешь или заклинаешь богов. Эх, оформить бы куда-нибудь с богиней командировочку… В Вавилон!
Но роман… Роман о греках никак не кончался. Роман с Фаиной никак не начинался. Как говорится, оба романа не про нас, видно, писаны. Серединка наполовинку – это совсем не то же самое, как столь любимое греками чувство меры, это неопределенность с обоих концов. С того конца, где была лучезарная Фаина, мешала не то чтобы робость Мурлова – он был парень не робкий, напротив, уверенный в себе, порою чересчур, – мешала, скорее всего, именно его решимость брать приступом прекрасную Фаину почему-то с романом в руках. Что ж, это было по-рыцарски и, значит, нами не комментируется. Отметим только, что женщины хорошо также идут на блесну и на живца. А то и без всяких приманок, просто в руки. Мурлов сам себе не мог толком объяснить причину роковой взаимосвязи двух своих романов, и оттого теперь мучался.