Мурлов, или Преодоление отсутствия
Шрифт:
Июнь был необыкновенно жаркий. Вода в реке, как парное молоко. Все загорели, как черти. Когда в троллейбусе баба Зина увидела негра, которого отродясь не видывала раньше в Воложилине, она вполне искренне посочувствовала ему: «Бедный! Загорел-то как!»
Когда по реке проходил теплоход, дети бросались в воду качаться на волнах. Волны накатывались на песок, а когда вода отступала, песок был похож на женскую кожу.
– Очень похоже на твою, – сказал Мурлов. Фаина быстро поцеловала его, а он радостно улыбнулся и попросил: – Еще!
Фаина смотрела в небо, и ей было до того хорошо, что не хотелось даже лезть в воду, хотя и лежать под солнцем уже не было сил.
Возвращаясь с пляжа,
– Какой сегодня замечательный день, – сказала Фаина. – Это надо как-то отметить. Пойдем ко мне, у меня есть бутылочка «Алазанской долины».
Это был их день, их вечер, их ночь. И все было замечательно. И утром он спал, и улыбался во сне, а она целовала, нет, едва прикасалась своими мягкими губами к его слегка щетинистой щеке и повторяла чуть слышно: «Милый. Милый».
В июле они решили лететь в отпуск на юг. Перспектива вместе провести целый месяц, не прячась по углам, на море, вдали от всего и от всех – радужная перспектива. И вот они летят в Адлер. Сидят рядом в креслах, рука в руке.
Первые пять-шесть дней они провели в трех местах: затемненная комнатка, базарчик, пляж. Мурлов был счастлив и ненасытен – его радовало, когда в четыре утра под окном оглушительно орал рыжий петух. Фаина ворчала:
– Опять этот гад. Отруби ему завтра башку.
А Мурлов тут же спешил ее успокоить, а потом расслабленно заверить, что завтра разберется с этих горлопаном. Каждый вечер он вспоминал, что опять забыл о петухе, и само слово «петух» стало действовать на них возбуждающе и требовало очередной порции успокоительных услад. Мурлова они действительно успокаивали, и, поговорив о том, о сем, он сладко засыпал, посапывая и улыбаясь во сне. Но Фаина, увы, не становилась спокойней от такой приятной, но мелкотравчатой, как ей иногда казалось, жизни. Впрочем, она не подавала виду, а Мурлов этого, естественно, не замечал. Фаина долго не могла заснуть, и всякий раз пыталась разобраться в своих чувствах, но ей не хватало запалу, и она незаметно засыпала, так ни в чем и не разобравшись. А потом орал петух в четыре утра, и ей тут же хотелось вневременной, между явью и сном, неги, хотелось таять и растворяться друг в друге, как ночь в утре, любить и быть любимой, она бормотала: «Опять этот гад! Отруби ему завтра башку», – и благодаря петуху, все повторялось сначала, и весь день потом раскручивался, как гигантская стрелка, ход которой анализировать бессмысленно.
Фаина и Мурлов были абсолютно не приспособлены к жизни. Фаина всю жизнь росла под присмотром хорошо оплачиваемой и доброй няни, как домашний цветок в горшочке. Она открывала глаза – на тележке, как во французском фильме, дымился кофе, а закрывала – и не вспоминала, какие дела не доделала, и с чего начать завтра утро. Единственное, что она делала регулярно и со старанием, – перебирала книги, протирала их от пыли, сортировала по авторам, по темам, по меняющимся с годами увлечениям. Впрочем, как вскипятить чай, заварить кофе, намазать бутерброд, сварить сосиски или поджарить глазунью – в общих чертах она знала. Мурлов, разумеется, имел более широкий кругозор кулинарных познаний, основанный на пяти с половиной годах самостоятельной студенческой жизни: он мог сварить молочный суп, манную кашу, те же сосиски, и даже с тушеной капустой, сжарить картошку, и сварить настоящую тройную уху – этому он научился в детстве от деда.
За неделю им изрядно надоели плоские недожаренные цыплята с набережной, которых при жизни кормили резиной, а по смерти распластали и придавили грузом, и они решили купить настоящую домашнюю утку и приготовить из нее что-нибудь эдакое, с яблоками и домашним же красным вином в трехлитровой
– А еще приготовим вишневый кисель! Это прелесть что такое! – забила в ладошки Фаина.
В ларьке купили жирную утку, внешне похожую на домашнюю, на базарчике взяли вишен и затеяли готовить обед. Выщипать перья оказалось не таким простым делом, как представлялось поначалу.
– Побрить ее, что ли? – бормотал Мурлов. – Пинцета нет?
Пинцет не помог. Палить утку тоже было нечем. Мурлов разбил какой-то ящик и соорудил из щепок небольшой костерок, а Фаина тем временем совершенно изуверски разрезала на камне утку. Долго ковырялась во внутренностях, выдирая их и брезгливо выбрасывая в ведро. Мурлов склонился над ведром, выудил оттуда что-то бесформенно красное и спросил у любимой:
– Что же ты печенку выбросила, и пупок?
– Фу! Гадость какая! – передернулась Фаина.
Запахло паленым. Это Мурлов опалил себе брови. Стали палить куски утки. В черном дыму птица пузырилась, пузыри лопались, капал жир, огонь лизал пальцы, куски почернели от копоти.
– Какая-то африканская утка. Из Камеруна.
– Надо было ее сперва просмолить целиком, а потом уже резать, – догадалась будущая домашняя хозяйка Фаина.
Утку пришлось выкинуть, как совсем непригодную к еде; во всяком случае, такой специалист по птице, как ленивый хозяйский кот Касьян, пренебрежительно понюхал куски, чихнул и, дернув хвостом, удалился.
– Пошли в столовку, – сказала Фаина, – хлебать киселя.
В столовке за соседним столом сидела семья таких же «дикарей», родители с двумя детьми. Меньшой ел плохо, и папа регулярно отвешивал ему оплеухи. Старшой, уже искушенный в жизни, делал вид, что уплетает за обе щеки, а сам в это время наблюдал за матерью, которая красила губы, а кругленьким зеркальцем ловила чернобрового буфетчика. Тот, заметив сигнал, подергал бровью, подмигнул яркой блондинке и сделал губы бантиком, отчего они стали удивительно похожи на утиный зад.
– Сервис! – сказал Мурлов, разгибая кем-то согнутые зубцы вилки. – Может, перейдем на лечебное голодание?
– Слишком однообразное питание, – сказала Фаина, – да и ради чего?
И подумала, ради чего она, собственно, здесь с человеком, от которого хочется немного отдохнуть. Что же – идти замуж, рожать детей, плодить нищету, в абхазской забегаловке перемигиваться с жирным буфетчиком, а потом хихикать, рассказывая подружкам о губах, складывающихся в утиную попку? Или все мужики такие? Какой-то иррациональный мир. Зазеркалье.
Мужская доброта не спасает от скуки. Фаина чувствовала, как она изголодалась по бесполой утонченной интеллектуальности, изощренности мысли, которая, как стало ей казаться здесь, на юге, всегда волновала ее как женщину гораздо сильнее физиологических ощущений. «Нет, это какое-то извращение!» – думала она. Да, именно эта интеллектуальная извращенность так сильна была в Филологе. Как у Гоголя или у Итало Звево. Взять бы и слепить интеллект Филолога с плотью Гвазавы и душой Мурлова воедино… «О, Господи! Прости мне… Прости и ты, Филолог. Прости и ты, Мурлов». У Гвазавы просить прощения было не за что. Женщины, как машина, то и дело попадают на перекресток, а по какой дороге ехать – если бы они знали! Три дороги, три стрелки, а выбрать надо одну. Интеллект выберешь – голова разболится, душу – совесть заест, а мужика в дом – будешь потом его по гаражам да соседкам собирать. Не перекресток, а какой-то Сфинкс, задавший неразрешимую задачу. А сразу по трем дорогам не пойдешь – ног не хватит. Выбирают, а потом возвращаются к перекрестку, в надежде попробовать что-нибудь другое. Поздно, милые, поздно. Мужик – не пирожок, ждать не будет. Ищи-свищи его. Не доищешься, не досвищешься.