Мурлов, или Преодоление отсутствия
Шрифт:
Муж без интереса поглядел на нее, мыслями оставаясь в плену честолюбивых замыслов.
– Купила? – спросил он и тут же угнул голову к белому холоду своих бумаг, и затылок его досадливо съежился. С некоторых пор он стал очень жалеть время, растрачиваемое понапрасну на вещи, которые он знал заранее и которые изо дня в день повторялись с завидным постоянством.
Наталья Николаевна пошла на кухню, села перед открытым окном и стала думать, что у нее тоже есть дом, вроде бы и наполненный домашними заботами, но ведь тоже по большому счету пустой, и видимо, эта пустота и
Наталья Николаевна смотрела во двор и видела себя – не себя, а свою неприкаянную душу. Душа ее мечется, рвется куда-то… Хлопает дверь. Вот она снова на пустынной остановке. Камень да змеиный шорох автомобильных покрышек. Ветер гоняет пыль. Небо осело, как тяжелая дума. Она улыбается. Окажись сейчас кто-нибудь рядом, ему показалась бы странной ее улыбка. Но нет никого, нет даже собственной тени. Оттого и улыбка, как у того мужчины, улыбка дрожащих губ. Пусто кругом. Осталось лишь молчание ушедших шагов, червоточина упавших фраз, да ветер поднялся, чужой злой ветер рвет железку на столбе, и она ржаво жалуется: «Ж-жаль-ль… Ж-жаль-ль…»
– Ах, однако! – раздражается Наталья Николаевна и прогоняет наконец хандру. И опять она на границе своих забот, на границе своего уютного королевства, но что-то раздражает ее, что-то не так, точно кто-то из полотна устоявшейся жизни выдернул необратимо нить и швырнул ее туда, на остановку. Швырнул, а она уже и там никому не нужна, и тут ее не хватает.
А через день или два она со смехом пересказала мужу эту забавную историю: «И ты представляешь, он был абсолютно трезвый!» – и муж отнесся к этим пустячкам снисходительно и чуть-чуть ревниво, и не заметил, что смех у жены странный. А вечером (видимо, все-таки после раздумий) хмыкнул: «Не иначе это какой-нибудь местный поэт. Тоже мне – Федор Тютчев!» А Наталья Николаевна уже за полночь думала сама о себе с иронией: «Полотно. Полотно устоявшейся жизни. Чудачка! Нарисованный очаг из «Буратино»!»
А через три года – всего-то! – они развелись. Как две льдины в половодье. Судьба необдуманно столкнула их на какое-то время, а потом так же хладнокровно разнесла в разные стороны навсегда. Муж Натальи Николаевны после удачной защиты кандидатской диссертации почему-то спился, как-то потускнел, засмурнел, точно потерял стержень в жизни, бросил работу, месяц лежал, плевал в потолок и все думал, как это умеют делать мужчины, думал, потом сказал ей «прости», упросил подать на развод и уехал из города куда глаза глядят, видно, лихо искать. Она осталась с маленьким Димкой одна, а с Сахалина через три месяца пришел первый перевод…
И вот снова осень, снова год пролетел, и все идет по-старому, и слава богу. Кто-то сказал: глухая пора листопада. Скоро, совсем скоро облетят последние листья.
Серый асфальт в черных иероглифах трещин. Он ползет прямо, аллея – направо. По одну сторону сквозные березы, по другую какие-то китайские деревья, черные и раскидистые. Их точно нарисовали тушью.
Свежо, но солдаты все еще ходят в гимнастерках.
Грустно. Сбоку балаболит Димка. Между деревьев плавает сизая дымка. Осенняя гарь.
Сегодня ей снился малахитовый лед катка в золотых огнях. Кружево матовых царапин. Скрежет крутых поворотов. Синяя сталь. А она – фея замерзших вод. И чье-то теплое дыхание на щеке.
Ах, это теплое дыхание во сне!
День уперся в вечер. И ноги устали, и хочется есть. Пора домой.
Автобус летел. Кружась, неслась ему вослед опавшая листва. Димка уткнулся носом в заднее стекло.
Удивительно, как необозримо прошлое, как широко все, что мы покидаем. И белые пунктиры асфальта трассирующими пулями улетают к серому горизонту. А что там впереди?
– Почему вы не сядете? Смотрите, сколько свободных мест.
Опять он. Второй месяц он смотрит на нее, смотрит. Зачем смотрит? Пристально и молча. Наконец-то заговорил, молчальник. И то поздно – выходить пора.
– Дима. Дима! Выходим.
В уменьшающемся окне растаяла его улыбка. Какой он смешной! Димка смотрит автобусу вслед.
– Этого дядю я не знаю.
Закатилось красное воскресенье, как солнце. Всего ничего – шесть будних дней – новое рассвело. Прострекотал механический кузнечик утра. Что это, только семь часов!
– Дима, это ты его завел? Ты погляди, темень какая на дворе!
Ледяные прозрачные струи. Теплый шарф. «Дима, тебе не холодно?» А снегу все нет. И застыли березки – почти по Высоцкому – обнаженные нервы зимы. И колдуют тяжелые, как комья грязи, вороны. Колдуют над таинственными письменами трещин и ветвей. И в раздражении накаркивают черные проклятия. Березы уже не дрожат от ветра. Скользит он, не задевая тонких ветвей. Шепот: «Мама. Опять этот дядя. Вон сзади». Что он там шепчет? Дергает за рукав. Что ты говоришь, Дима? Ох… (Какой он, все-таки чудной. Долговязый, нескладный… И добрый).
– Здравствуйте. Привет, малыш. Я твой тезка. Тоже Дима.
Вот уже долго ходят. Потеплело как-то. И разговорам нет конца.
– Вся прелесть цветов в том, что они увядают, не успев надоесть.
– Дима. Во-он веточка. Видишь? На ней листик большой. Принеси, пожалуйста… Так в этом и вся прелесть?
– Ма! Мамочка! На! – стремглав летит к ним с веткой малыш.
– Спасибо, Дима. Поиграй с мячиком… Удивительное дело: он чужих боится, а с вами запросто.
– Значит, я ему свой. Я вас возьму под руку? Он не будет против, раз я свой.
Как это приятно – ходить под руку, когда на лужах уже с утра белеет лед, а рядом прыгает радостный сын. И ведь лет-то всего – двадцать семь! Только чуточку страшно чего-то.
– Сегодня по радио слышал: «К нам на радио приходят сотни писем. Марина (откуда-то) спрашивает – объясните, если сможете, почему тринадцать лет назад луна была большего размера, чем в настоящее время?»
– Тринадцать лет назад мне тоже луна казалась огромной, как вся моя будущая жизнь…
– К семидесяти ее, наверное, вообще перестаешь видеть.