Мусоргский
Шрифт:
На площади было сыро. Огни масляных фонарей слегка колебались, огражденные стеклянными колпаками от ветра. Перед зданием театра стояли рядами кареты и экипажи, а дальше большая часть площади тонула в темноте.
Заметив группу остановившихся офицеров, подъехали два извозчика.
– Куда прикажете, ваша милость? В ресторан?
Оболенский, обернувшись к товарищам, предложил:
– В самом деле, к Доминику, что ли? Там поужинаем.
Мусоргский, проявив неожиданное упорство, отказался, и Ванлярский присоединился к нему.
– Что
– Пожалуйте, – повторил извозчик, картинно натягивая вожжи и удерживая рысака.
– Я домой отправлюсь: устал, – повторил Мусоргский.
– Как хочешь, но это не по-офицерски.
– Пусть их, оставь: и без них проведем время недурно. Давай! – крикнули извозчикам.
Толпа, выходившая из театра, быстро редела. Экипажи, оставшиеся после разъезда, перебирались поближе к Большому театру в надежде на публику, которая должна была появиться оттуда. Перед главным подъездом прогуливались полицейские. Будочник стоял возле полосатой будки; рядом с ним сидела собака.
Город строго и холодно принимал толпу, шедшую из театра, и вскоре она вся растаяла на его темных, плохо освещенных улицах.
– Так ты Даргомыжского знаешь? – спросил, оживляясь, Мусоргский. – Каков он, интересно? Я ведь композиторов никогда не видал.
Ванлярский отозвался:
– Как тебе его описать?… Самолюбив, даже бывает язвителен. Когда «Русалку» весной поставили, такая же неудача была, как сегодня. Естественно, он раздражен: ждал лучшего – думал, прием будет хороший.
– Ты как же с ним познакомился?
– В одном доме встретились. Я стал про романсы его толковать, он и позвал к себе. Народ у него бывает занятный: собираются, музицируют.
– А из себя он каков? – с тем же интересом продолжал Мусоргский.
Ванлярский рассмеялся:
– Про него, если не знать, никак не скажешь, что он композитор. Ростом мал, голос высоконький, а усы зато важные, как у казака. Однако держится хорошо, даже светскость в нем есть, хотя сам из чиновников… Да я сведу тебя как-нибудь, вот и увидишь… Ну, прощай, Модест, мне сюда.
Он пожал руку товарищу и, свернув в переулок, через минуту исчез, скрывшись в нем, как в высоком, узком ущелье.
II
День стоял пасмурный. Часам к десяти заладил мелкий дождь, и стало еще темнее. Пришлось зажечь лампы.
Новых больных было нынче немного. Обойдя палаты, попробовав на кухне готовящуюся еду, ординатор заглянул от нечего делать в дежурную комнату. За столом, возле лампы, сидел молоденький, изящный, худой офицер и что-то записывал. Ординатору показалось, что тот пишет на нотных линейках, и это его удивило.
Присланный в госпиталь из полка на дежурство, Мусоргский в самом деле пытался сочинять. Прежде он если что и придумывал, так за роялем, а тут, благо свободного времени оказалось достаточно, решил испробовать свои силы, не прибегая к помощи инструмента. Дело ладилось
Ординатор заглянул сюда и исчез. Через некоторое время он появился снова. Это был статный человек, с правильными, немного восточного типа чертами лица, с румянцем во всю щеку и красивыми большими глазами. Увидав его, Мусоргский оставил работу.
Тот подошел ближе.
– Это вы записываете свое? – со скрытым интересом спросил ординатор.
Мусоргский смущенно отодвинул листок с нотными строчками.
– В прошлый раз, когда пришлось тут дежурить, я весь день проскучал. Вот и пробую. Хотя бы развлечься, и то стоит.
– Развлечение соблазнительное, ничего не скажешь. – Ординатор с любопытством бросил взгляд на нотные знаки. – Если бы наш доктор Попов узнал, он бы вас так легко не выпустил. Он охотник до музыки, и дома у него собираются… Вы и на рояле, наверно, играете?
– В этом я, пожалуй, посильнее, – улыбнулся офицер.
– Так вы прямо клад для Попова, сегодня непременно вас позовет.
Ординатор сел и отодвинул в сторону лампу, чтоб не мешала ему видеть собеседника.
Изящество и тонкость черт произвели на него благоприятное впечатление; с другой же стороны, отпечаток ненужного щегольства, лежавший на внешности юноши, настораживал: слишком он затянут, слишком все у него с иголочки. А в глазах – задумчивость и отражение другой, более глубокой жизни. Словом, офицер его заинтересовал.
– Так вы, выходит, с музыкой в дружбе? – продолжал ординатор и тут же сознался: – Меня самого к ней тянет, иной раз о своем прямом деле забываю. И что за странное увлечение, понять не могу!.. Да, раз уж так, познакомимся… – И, привстав, назвался: – Бородин.
Фамилии, произнесенные обоими, ничего им друг о друге не сказали. Новые знакомые стали толковать о Доницетти, Беллини, Верди, о концертах и опере. Оказалось, что оба плохо знакомы с русской музыкой и даже глинкинских сочинений почти не слышали. При всем том семнадцатилетний Мусоргский, хотя и был лет на шесть моложе своего собеседника, знал больше его – многое переиграл и многое помнил.
– Иной раз так увлечешься игрой, что хочется целиком себя ей посвятить, – доверчиво сообщил Бородин. – Да профессор мой строг: требует, чтоб я все силы отдавал науке. Он ревнив и двум богам служить запрещает. Приходится богу искусства служить тайком и урывками.
Выяснилось, что шеф Бородина, химик Зинин, старается загрузить его так, чтобы времени ни на что больше не оставалось.
– И правда: не будь его, я стал бы разбрасываться. В музыке тоже, пока занимался, хотелось всем овладеть: и на рояле играл, и на виолончели, и даже на флейте. – Вспомнив о флейте, он рассмеялся.