Мусоргский
Шрифт:
Кюи, задавший этим нападкам тон, не забыл вспомнить и о том волнении, которое проявили поклонницы Мусоргского, пожелавшие поднести ему на первом спектакле венок. Когда венок почему-то не вынесли, поклонницы, увидев в этом еще один пример пристрастия дирекции, подняли в печати шум. Заканчивая свою статью, Кюи изобразил этот полукомический случай издевательски:
«Начинающий композитор, которому делают подношения на первом представлении его первого произведения, не зная, каково это произведение в целом, не зная, каким оно покажется настоящей публике, должен испытывать только одно – страстное желание провалиться сквозь землю».
Значит,
Мусоргский ходил больной, истерзанный нравственно и не находил себе места. Разве что Стасову за границу писать и жаловаться на несправедливость; разве что выслушивать признания Наумова, сидя с ним за столиком в трактире, или с Голенищевым-Кутузовым по вечерам говорить о бренности земного и бессмысленности, нелепости человеческих надежд.
Затратившись на постановку и видя беспримерный успех «Бориса Годунова» у публики, администрация не снимала спектакля. Опера прошла в первый сезон десять раз при переполненном зале. Такого давно не было на Мариинской сцене. Но каждый спектакль попирал, в сущности, то, на чем держался авторитет власти. Власть подавляла любые проблески вольнодумства, преследовала каждого, кто пытался говорить о правах народа, а опера вся была о народе и его независимом духе. Реакция ломала даже таких убежденных людей, как Балакирев. Вместо искусства идейного на первый план выдвигали буфф, оперетту, канкан. И вдруг появилось произведение, накаленное до предела, полное высоких гражданских страстей! Долго на сцене оно продержаться не могло. «Бориса Годунова» стали давать все реже.
Осмеиваемый критикой, но поднятый публикой, Мусоргский впервые познал славу. Окрашенная горечью и разочарованием, она облегчения ему не принесла.
Мусоргский, казалось, готов был продолжать борьбу, он был полон замыслов, но настроения мрачности и отчаяния владели им, и он дал им выход в своих новых творениях.
В пору разочарований ближе всех оказался ему Голенищев-Кутузов. Дружба их началась с того, что молодой поэт подпал под влияние музыканта. Но после пережитых Мусоргским потрясений он, автор «Бориса», сам того не замечая, оказался в плену у художника-пессимиста.
Голенищев-Кутузов, вначале поддавшийся Мусоргскому, написавший под его воздействием драму «Смута», был по природе своей скептиком: его влекла к себе не поэзия борьбы, а меланхолия обреченности. Мусоргский, подружившись с ним, увлекся его талантом, решил, что этот утонченный лирик вместе с ним станет бороться за народные идеалы.
Он водил Голенищева-Кутузова с собой повсюду: к Стасову, к Шестаковой, к Петровым. В присутствии Голенищева-Кутузова исполнялись многие новые сочинения Мусоргского. То, в чем друзья Модеста видели реализм, иной раз казалось Голенищеву негармоничным и слишком натуральным, но спорить он не осмеливался. Мнения свои он держал при себе и в редких случаях высказывал их автору. Мусоргский долгое время был уверен, что Голенищев изменится, что скептицизм пройдет и меланхолия уступит место деятельному стремлению к правде.
Но оказалось, что не Мусоргский подчинил себе Голенищева-Кутузова, а, наоборот, тот его. Достаточно было Мусоргскому пережить провал надежд, отход Кюи, поношения критиков, чтобы безверие нашло для себя почву в его душе.
Реалист, он с такой же реальностью, с какой описывал прежде жизнь, стал описывать собственные
Ему казалось, что все вокруг придушено. Живые силы общества разгромлены; угнетение после годов реформ стало не меньшим, а большим. Прежде помещики угнетали народ; на смену им пришли алчные стяжатели – промышленники.
– Черт побрал бы этих биржевиков, этих разгаданных сфинксов девятнадцатого века! – говорил Мусоргский, видя в Голенищеве-Кутузове единомышленника.
Они поселились вдвоем на Шпалерной улице, и утешением для Модеста служила возможность излить перед другом горечь души.
Мусоргскому ненавистно было капиталистическое перерождение страны, как прежде ненавистно было рабство огромного класса крестьян. Он сознавал, что до свободы так же далеко, как прежде, но как бороться с угнетением, не знал.
Голенищев-Кутузов пытался убедить его в том, что дело не в общественном устройстве и не в политике властей:
– Жизнь, Модест, вообще полна печали и разочарований. Сколько бы ни боролись за счастье, уловить его невозможно.
Мусоргский спорил. Голенищев-Кутузов действовал на него иными средствами: настроениями, меланхолической лирикой своих стихов.
Его поэзию Мусоргский любил. Он слушал стихи подперев голову, в позе усталости. Мысли друга и особенно его звучные строки находили во впечатлительной и опечаленной душе музыканта почву. Мусоргскому самому надо было выразить горечь своего сердца. Работать после «Бориса» хотелось, нужен был лишь соответствующий настроению материал. Таким оказался цикл стихов Голенищева «Без солнца».
Прежде, демократ и борец, Мусоргский этой печальной стороной никогда не ходил, а тут дружба со скептиком, неверие в жизнь, собственные разочарования толкнули его на тягостный путь пессимизма.
На травлю «Бориса» и на мрачные настроения, царившие в его душе, ответил Мусоргский циклом песен «Без солнца».
Голенищев уверял Модеста, что это самое лучшее из всего, что тот создал, что тут раскрылось истинное его дарование и способность читать в человеческих душах. Мусоргский сочинял песни о праздном, шумном дне, который окончен, об одинокой ночи. Тема одиночества выступала в них с едкой и горестной силой.
Но весь уйти в свою горечь он не мог; любое живое явление волновало его по-прежнему.
Публика шумела по поводу выставки Верещагина. Из туркестанского похода художник привез много картин и этюдов, в которых изобразил жестокую правду войны. Поднялся шум неистовый. Газеты стали обвинять Верещагина в том, что он исказил правду, а военные вопили, что в картинах его оклеветана армия. Подавленный бранью и криками, Верещагин сам изрезал ножом три наиболее правдивые картины.
Мусоргский успел побывать на выставке до того, как произошла эта трагедия. Услышав о ней несколько дней спустя, он вернулся домой взволнованный:
– Арсений, друг, ты помнишь «Забытого»? Так вот – его больше нет! Гениальное творение уничтожено.
Голенищев-Кутузов принял известие сдержанно: оно укладывалось в его понимание жизни.
– Да, многое пропадает. Столько бессмысленного мы подчас делаем… Жаль картину, она запомнилась мне. Но еще больше жаль автора.
– Наш с тобой долг восстановить ее. Найди, Арсений, слова для нее, а я постараюсь дать ей музыкальное воплощение.
Голенищев отнесся к этому без особой горячности, но идея картины, жестокой ли прямотой своей или чем иным, была близка ему все же.