Мусоргский
Шрифт:
Так думал Мусоргский, идя утром на службу. Достаточно было одного хорошего вечера, чтобы страхи рассеялись и жизнь опять окрасилась в светлые тона.
Несколько дней прошло в мирных беседах и приятных мечтах. Возвращаясь со службы, Мусоргский неизменно заставал внимательного хозяина, и до позднего часа тянулся дружеский разговор. Даром что один был именитый барин, а другой бездомный художник, – казалось, искусство равняет их.
Однажды, придя к Голенищеву поздно вечером, Мусоргский застал квартиру запертой. Ни на звонки,
По лестнице кто-то поднимался сюда. Мусоргский придал себе независимое выражение.
К нему подошел дворник:
– К графу изволите идти?
В голосе его были почтительность и настороженность.
– Да вот что-то не отворяют. Может, заснул…
– Они сегодня на дачу переехали.
От неожиданности Мусоргский растерялся; он спросил упавшим голосом:
– Ключа граф кому-нибудь для меня не оставил?
– Никак нет.
– Может, ты, голубчик, не знаешь? Я тут по приглашению живу.
– Нет, сударь, не оставили. Точно знаю, потому что выносил ихние вещи.
Проклятая рассеянность поэта, барина! Уезжая, он и не подумал, как попадет в квартиру Мусоргский. Ключ у него в кармане, и, наверно, Голенищев не думает в эту минуту, что его друг ждет под дверью и не знает, где ему ночевать!
Дворнику было интересно, что предпримет стоящий у запертой двери человек. Надев шляпу, тот сказал с деланной бодростью:
– Спасибо, дружок, что сообщил, а то я стучу-стучу… – и сунул ему в руку монету.
– Теперь уж осенью пожалуйте, – расположившись к нему больше, сказал дворник.
Мусоргский медленно спустился по лестнице.
Небо чуть посветлело; еще немного, и должен был обозначиться розовеющий его край. Город спал. Догорали свечи в фонарях. Прохаживались кое-где дворники.
Мусоргский брел вдоль набережной, вглядываясь в краски начинающегося утра. В Летний сад, что ли, пойти? Но там запирают на ночь ворота. От сознания бездомности стало тяжело. Он присел на ступени подъезда. Голенищева винить не хотелось: ну рассеянный, забывчивый, не знает, что такое нужда. Через несколько дней хватится, что ключ остался в кармане, да что толку! Мысли были о чем-то более общем и печальном. Он не торопился уходить, решительно не зная, к кому направиться.
Край неба уже посветлел, начинался чистый и пока прохладный день.
Перебирая в памяти, к кому бы обратиться, Мусоргский дошел наконец до Наумова; ему стало легче: вот к кому прийти в такую раннюю пору не стыдно. Наумов добрый, он поймет.
Мусоргский бодрее зашагал по мосту, прошел мимо университета, Академии художеств и против пустынного садика увидел хорошо знакомый дом. Ну вот, последнее пристанище; на другое надежд больше нет. Робея, он открыл парадную дверь.
При виде его на лице Наумова появилось выражение суетливой озабоченности.
– Модест Петрович, голубчик, сюда заходите, сюда… Мария Измаиловна спит. В столовой посидим, пускай себе спит. Там, смотришь, встанет, и чаю авось напьемся.
Как он ни побаивался жены, а дружбе не изменил. Слушая его торопливую речь, Мусоргский мало-помалу приходил в себя, и страх одиночества отодвигался.
Опасаясь отказа, Модест Петрович объявил, что ему побыть бы тут хоть до службы: от них он прямо отправится в департамент, а там будет видно, как действовать.
Наумов таинственно повторял:
– Как Мария Измаиловна… Она добрая, даром что характер крутой…
Он понял все, но брать на себя решение не отважился.
Появилась супруга. Полная и величавая, она вышла в утреннем халате и при виде столь раннего гостя не скрыла своего удивления.
Мусоргский стал смущенно объяснять, что он к ним на время:
– Арсений Аркадьевич, уезжая, забрал с собой ключ. Такая история глупая приключилась… Я только до службы, простите, что так рано…
Мария Измаиловна смотрела на него критически: на его совести, считала она, частые отлучки мужа.
– Какой уж там ключ, Модест Петрович!
Муж, ожидая грозы, смотрел на нее с робостью.
– Уверяю вас, он увез с собой, – продолжал Мусоргский, выставив вперед ногу и прикидываясь человеком беспечным. – Он такой же рассеянный, как и я. Да, наверно, сам хватится.
Мария Измаиловна с сомнением покачала головой. Уверения Мусоргского, его смущенный вид были ей приятны.
– Уж, видно, придется пожить у нас, Модест Петрович. Я человек прямой: если нравится, милости просим.
Муж от радости приложился даже к ее ручке:
– Душенька, я всегда говорил, что у тебя золотое сердце! Модест Петрович человек знаменитейший, но ребенок совершенный. Вот пройдет про него слава на всю Россию, и нас с тобой добрым именем помянут, увидишь.
– Когда еще это будет! – вздохнула она. – Нет, оставайтесь, правда. Сейчас покормлю вас чем бог послал.
Мусоргский, приложив руку к груди, повторял:
– Благодарю, благодарю…
И он остался жить у Наумовых.
IV
Содружество, которое Стасов лет десять назад назвал могучим, с годами стало слабеть. И не то чтобы оно распалось, но каждый участник его, самоопределившись, выбрал свой путь.
Римский-Корсаков отдавал все силы консерватории. Сделавшись преподавателем, он сам засел за науку с таким рвением, как будто ничего до сих пор не знал. Автор двух симфоний и оперы, он решил начать всё сначала. Это был подвиг художника.
Реакция, мрачный дух притеснения, затхлая атмосфера 70-х годов – все не так мучительно терзало, потому что он был поглощен работой, которая укрывала его от внешнего мира.