Муж, жена и сатана
Шрифт:
За три дня странностей этих набралось, больше некуда. Шторы в гостиной сами забросили себя на подоконник, обе. И тюль туда же вместе с ними. Это — раз. Салфетка кружевная, крахмальная, какой Прасковья покрыла Буль этот, что размещался у нее в комнате и над которым Лёвка дрожал и не желал запускать ни в один обмен, съехала на полразмера вниз, потянув за собой фотографию в рамке, где она вместе со всеми робко улыбается привалившему счастью: сама она, Лёва с Аданькой, Череп у них на коленках и презрительно отвернувшийся Гоголь, тоже рядом со всеми, но только на столе и не вынутый из своей проволоки, чтобы не помешал аппарату щелкнуть. И это — два, даже если счет вести не от ковшика, а от тюля и штор. Ну и — три, последнее: наглазник у истукана Лёвонькиного. Пыль протирала на нем, так задрала его, часть эту железную, чтобы под ней пройтись и по бокам, и так оставила, пока бархотку обтряхнуть пошла. Так запчасть эта сама на место вернулась и сильно об наносник стукнулась, с медным грохотом или из чего она там сделана. Прасковья принеслась
— Гоголь-хор-роший! Гоголь-хор-роший! Гоголь-хор-роший! — совершенно выбросив ту часть, где он, Гоголь, еще и «дур-рак, дур-рак, дур-рак!».
Это третье, медное, с наглазником и наносником, доконало голову. Тогда и пошла к Аданьке сдаваться, подставлять себя под удар, под риск быть выброшенной на улицу, в никуда, как ненадежная домашняя дура.
Ада посмеялась, конечно, успокоила, как сумела, в щеку поцеловала и с Богом отпустила восвояси, убраться на кухне и заварить чай. Но вечером все же рассказала Лёвке. Тот криво ухмыльнулся, но на всякий случай отправился к рыцарям, поисследовать обе башки на предмет повреждений, если то, что рассказала жена, правда. Однако на обоих несгибаемых котелках все оказалось на месте, без следов несанкционированного взлома, как он и предполагал.
— Она у нас репа просто, без единой семечки в голове, — недовольно буркнул вернувшийся после обследования Лёва, имея в виду Прасковью. — Чудится ей, понимаешь, всякое, а мне переживай.
На этом все забылось. Но вспомнилось уже совсем скоро, через день или два.
Ненормальность обнаружилась в хозяйской спальне, на письменном столе у Ады. Вернее, не на самом столе, а рядом, на полу. Электрическая пишущая машинка системы «Оптима», на которой Ада Юрьевна обычно щелкала без передыха вплоть до той минуты, пока не возвращался Лёвка и в их маленькой прихожей не раздавался приветственный лай Черепа, лежала на коврике, перевернутая кверху днищем. Валялась, оставленная неизвестно кем, как самый обыкновенный яичный ковшик.
Это было не просто удивительно. Это был второй нечистый круг, определенно. И теперь уже Прасковья окончательно уверилась, что оно началось. Чем «оно» было и кого представляло — об этом она понятия не имела, а только без черта не обошлось. Или слуг его, диавольских. Ну как поверить в такое, что Аделина Юрьевна, пускай даже опаздывая на уроки, оставила свою пишущую машинку в таком ненормальном состоянии. Да и к чему ей такое, для чего? Если б даже подкрутить что надо в ней или подправить, то не на полу ж и не днищем наверх. Не корыто, чай.
На всякий случай трогать она ничего не стала, оставила как есть. И первой, как хозяйка вернулась, на неприятность указала, чтобы не подумали на саму.
И вновь все прошло для нее без последствий, тихо. Лёва решил, что Ада просто сдвинула свой агрегат, торопясь, и машинка, побыв какое-то время в состоянии неустойчивого равновесия, в результате опрокинулась сама — обычное притяжение земли, не более того. На другой день он отвез ее в ремонт, потому что, как Адка ни старалась, работать со сломанной кареткой у нее не выходило.
Именно этим случаем начался новый виток домашних странностей, счет которым с этого дня повели уже сами Гуглицкие. Шутки кончились, и Прасковья тут явно была ни при чем. И вообще, после того рыцарского удара металлом об металл, она предпочитала больше молчать, не влезать с предположениями о творящихся в доме пакостных делах, больших и поменьше.
Следующая неприятность также не заставила себя ждать. Это уже после того, как машинка вернулась в дом починенной, и Аделина, компенсируя не сделанные ею печатные дела, удвоила усилия по ее эксплуатации. Нужно было срочно завершить сжатый обзор по классикам девятнадцатого века, максимально усушив сюжеты, чтобы оставить эту часть самим ребятам, но параллельно начинить его датами, малоизвестными фактами и любопытными, как ей самой казалось, деталями, часто говорящими об авторе не меньше самого произведения. Этакий гербарий из классиков, любимых и остальных. То, что классиками объявляют писателей определенного масштаба лишь после того как их сочинения теряют идеологическую актуальность, когда их можно, не рискуя ничем, отдать школьникам, Аделина Юрьевна прекрасно понимала. Только не обязательно соглашалась насчет отсутствия в произведениях, одобренных для изучения в школе, такого риска для школьников, включая ее мальчиков и девочек. Да, страстно почитала Гоголя, обожала каждое слово, им написанное, всякую им же сочиненную фразу, только вот «Тараса Бульбу» старалась лишний раз не навязывать своим, отложить до поры, заменить другим, не менее значимым. Всего и так не охватить, к тому же не хотелось после этого объясняться еще, подбирая удобоваримые слова, отчего все же ее любимый автор, почитающийся величайшим гуманистом, с таким пристрастием описывает зверства шляхтичей, бесчинства жидов и доблесть казаков. Для чего там все это, зачем? Насилие, разжигание войн, непомерная
Это был ее любимый факультатив, несмотря на то, что никаких денег за дополнительное внеклассное время не полагалось. Да это было и не важно. Главное, ребята, которых ей удалось заманить на разговоры о самом главном, оказались целиком нормальные, почти все: умненькие, хваткие, любопытные. Правда, несколько диковатые и изрядно одурманенные бесстыдством последнего десятилетия.
Господи, как же ей хотелось достучаться до них, доколотиться, сделать так, чтобы поверили, чтобы влюбились истово и бесповоротно, как сама она когда-то втюрилась раз и навсегда в невероятность пушкинского стиха, в душераздирающую печаль Достоевского, горечью своей и болью исходящую от каждого слова. В феноменальность гоголевского слога, не объяснимого ни глазом, ни умом; в особый, не сравнимый ни с каким другим причудливый мир его героев, его чудес, в неподражаемый смех его и пронзительный юмор, в его волшебный, забирающий тебя целиком и поражающий воображение абсурд. Боже, какое наслаждение, когда видишь, как вспыхивают тебе навстречу глаза, как что-то щелкает и ломается у них в середке, как медленно, малыми шажками начинают они подвигаться к тебе своей юной, нетвердой пока еще душой, чтобы, соединив ее с твоею, забрать у тебя то, что ты сама готова отдать…
«…жизнь служила Гоголю, а не Гоголь жизни, или, еще яснее, Гоголь творил гоголевскую жизнь. Нужно подойти к его произведениям, как подходят к прекрасной картине — не рассуждая о том, как звалась флорентийская цветочница, послужившая для художника моделью мадонны. Гоголем нужно наслаждаться, забыв классные сочинения и исторические данные и не оскверняя географическим названием города Н., куда в прекраснейший день русской прозы въехал Чичиков».
— Это Набоков, — на всякий случай прокомментировала она произнесенные ею слова. Разговор этот происходил днями, в ходе их последней факультативной встречи. О нем, о Владимире Набокове, она поговорить с ними пока не успела: на все не хватало отпущенных часов и потому приходилось постоянно мучить себя отбором наилучшего. Остальное вкрапливала попутно, рассыпая по мере надобности. — А сами-то вы помните этот въезд? — Никто не отреагировал так, как бы ей того хотелось. Она взяла паузу, а потом сказала им. Так сказала, чтобы сказанное прошибло башку и запомнилось. — Так вот и смотрите же, вспоминайте, вникайте, вслушивайтесь — вот вам пример, точнейший, удивительный для понимания того, зачем человек берет в руки перо и как он своей короткой, емкой, изумительно простой и микроскопически точной зарисовкой, не влияющей впрямую на сюжет, мастерски показывает нам, кто мы есть и откуда, быть может, берутся наши начала. Дышите самим воздухом этой прозы, черпайте из нее все, что сможете вычерпать каждый для себя, ввязывайтесь в их разговоры, втирайтесь к ним в доверие, шутите вместе с героями, говорите их словами, думайте их мыслями, смейтесь их смехом, плачьте как плачут они, страдайте их болью, молитесь их богам, делайте им добро и боритесь вместе с ними со злом, выручайте их в трудную минуту, хвалите их, если они сумеют сжать ваше сердце и еще долго потом не отпускать, гневайтесь на них, если они не правы, и никогда не забывайте, что они такие же живые, как и вы, что они есть и будут всегда — и тогда вы откроете для себя новую дверку, заветную, укрытую от других, и пройдете внутрь, с трепетом и надеждой, чтобы прикоснуться к тайне, которой вас одарит слово, наивысшее из земных чудес…
Сказала, будто выдохнула, и сама себе удивилась — с явно избыточным чувством, так ее заносило не часто. В этот раз, видимо, занесло из-за проклятого одеяла, которое под утро снова стащил с нее безвестный домашний черт, и из-за этого она плохо выспалась. Пришлось, не снижая градуса, добить тираду цитатой из «Мертвых душ», для пущего примера. Что и сделала.
«Вишь ты, — сказал один другому, — вон какое колесо. — Что ты думаешь, доедет это колесо, если б случилось, в Москву, или не доедет?» — «Доедет», — отвечал другой. «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» — «В Казань не доедет», — отвечал другой.
Этим разговор и кончился. Да еще, когда бричка подъехала к гостинице, встретился молодой человек в белых канифасовых панталонах, весьма узких и коротких, во фраке с покушеньями на моду, из-под которого видна была манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом. Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой…»
— А, каково, чада мои дражайшие? Просто дрожь по хребту…
Так вот, про неприятность под номером вторым. Как раз в те самые дни она обзор свой для них заканчивала, для умненьких и любопытных, и уже почти закончила, оставалось добрать самую малость, с полстранички печатного текста, не больше. На этом месте ее и заело, каретку. Встала, и все, ни с места. Как будто расклинил кто изнутри. Ада чертыхнулась и отправилась на боковую, чтобы выспаться и, придя в школу пораньше, успеть доработать текст до занятий, в учительской, больше было негде.