Мужчина и женщина в эпоху динозавров
Шрифт:
Элизабет угрожает, — говорит сибисишная женщина. — Мы все так можем; я думаю, это не считается. Но если мы собираемся планировать будущее, то я считаю, что надо спасти меня, а не Элизабет. Она уже почти вышла из детородного возраста, а если мы хотим основать колонию, нам понадобятся дети.
Элизабет белеет.
Я уверена, что смогу еще выжать из себя несколько штук, — говорит она.
Но не так уж много, — жизнерадостно отвечает сибисишница. — Ты чего, Лиз, мы же просто играем.
Леся? — говорит Элизабет. — Твоя очередь идти по доске.
Леся открывает рот, закрывает. Она чувствует, что краснеет.
Все смотрят на нее, растерявшись от того, что ей надо столько времени на ответ, и от явного ее смущения. Наконец она произносит:
— Если мы найдем чьи-нибудь кости… я смогу определить, чьи они. — Как будто история костей кого-то интересует, кроме нее и горсточки других фанатиков. Она пыталась пошутить, но, похоже, вышло не очень остроумно. — Прошу прощения, — говорит Леся или, скорее, шепчет. Она очень бережно ставит чашку, а затем стаканчик на бежевый ковер. Встает, поворачивается, ступней сбивая чашку, и стремглав выбегает из комнаты.
Она слышит, как Нат говорит:
— Я сейчас принесу тряпку.
Она запирается в ванной Элизабет и моет руки странным коричневым мылом Элизабет. Потом она садится, закрывает глаза, опирается локтями на скрещенные колени, закрывает руками рот. Должно быть, бренди с бенедиктином в голову ударило. Неужели она и вправду такая неуклюжая, такая никчемная? Со своей верхушки дерева она глядит на орнитомима, большеглазого, похожего на птицу, — он бежит через кусты за маленьким протомлекопитающим. Сколько надо лет, чтобы отрастить шерсть, научиться рожать живых детенышей, кормить их молоком? Сколько лет, чтобы обзавестись четырехкамерным сердцем? Конечно, это важное знание, конечно, оно не должно умереть вместе с ней. Пусть ей разрешат продолжать исследования, здесь, в этом лесу, где растут первые хвойные и толстые саговники со стволами в форме ананасов.
У каждого человека есть свой набор костей, думает она, цепляясь за остатки ясности. Не его собственных, чьих-то еще, у этих костей должны быть имена, нужно уметь называть их, иначе что они такое, они потеряны, течением унесены прочь от их смысла, с тем же успехом они могли вовсе до тебя не дойти. Ты не можешь дать имена им всем, их слишком много, весь мир ими полон, состоит из них, так что тебе придется выбирать. Все, что было раньше, оставило тебе свои кости, и ты в свой черед оставишь кому-то свои.
Это — ее знание, ее поле исследований, как говорится. Это и вправду похоже на поле, его можно пересечь, обойти кругом и сказать: вот его границы. В большинстве случаев она знает, почему динозавры делают то, что делают, а в остальных случаях может вычислить, обоснованно угадать. Но к северу от ее поля начинается история, царство тумана. Это как дальнозоркость: дальнее озеро, берега, гладкие бока зауроподов, что нежатся в лунном свете, — очерчены четко, а ее собственная рука расплывается. Например, она не знает, почему плачет.
Суббота, 22
Элизабет
Элизабет лежит в постели, руки по швам, ноги вместе. Слабый свет уличных фонарей падает полосами сквозь бамбуковые жалюзи, ложится прямоугольниками на стены, прерываясь силуэтами паучников, похожих на кривые пальцы, которые ни за что не держатся, никуда не тянутся. Окно приотворено снизу, деревянная планка, прикрывающая три дыры в раме, поднята, и сквозь дыры сочится холод. Элизабет открыла окно сама, прежде чем лечь, ей не хватало воздуха.
Элизабет лежит с открытыми глазами. Этажом ниже, в кухне, Нат двигает тарелки. Она замечает его, отталкивает. Она видит насквозь через темный потолок, через балки и слои штукатурки, через потертый линолеум, голубые квадраты, которые она как домовладелица должна была заменить давным-давно, мимо кроватей, где спят жильцы, мать, отец, дитя, семья, вверх, через розовый потолок их комнаты, и наружу, через стропила, через заплатанную, подтекающую крышу — в воздух, в небо, туда, где ничто не стоит между нею и ничем. Звезды в обертках из пылающего газа продолжают гореть. Космическое пространство ее больше не пугает. Она знает, что там нет ни души.
Куда ты ушел? Я знаю, что в этой коробке тебя нет. Древние греки собирали все части тела; иначе душа не могла покинуть верхний мир. Улететь к блаженным островам. Об этом сегодня рассказывал Филип, между говядиной по-бургундски и меренгами в шоколадно-имбирном соусе. Потом он переменил тему, вспомнил и смутился, он знал, что не следовало заводить разговор о погребальных обычаях. Я улыбалась, я улыбалась. Разумеется, гроб был закрытый. Его увезли на север, обложив сухим льдом, он стыл среди холодных кристаллов, и туман валил от него, как в фильме про Дракулу. Сегодня ночью я подумала: они что-то забыли. Что-то оставили.
Она не могла двинуться, но заставила Ната довезти ее до вокзала на такси и сидела в поезде, как гранитный валун, всю дорогу до Тандер-Бэй и потом в этом кошмарном автобусе. Поселок Английская Река. С одной стороны Упсала, с другой Боннер, дальше в ту сторону — Осакван. Он повторял эти имена, подчеркивал всю иронию, всю унизительность того, что ему пришлось родиться и жить в поселке Английская Река. Эти шотландцы, французы, индейцы, бог знает кто все еще говорили про англичан. Про врагов и грабителей. Она тоже — из англичан.
Она сидела на задней скамье в церкви, становилась на колени вместе со всеми, вставала, когда вставали они, пока Крис, скупо обложенный цветами, претерпевал эту церемонию. К счастью, служили по-английски, и Элизабет все понимала. Они даже сказали «Отче наш», только немного по-другому. И не введи нас во искушение. Когда Элизабет была маленькая, она думала, что это значит — зайти, куда тебе не разрешают. Она этого и так никогда не делала; поэтому ей не было смысла просить, чтобы этого не случилось. Но избави нас от лукавого. Пошли вон с газона, кричала тетушка Мюриэл на скачущих детей, открывала парадную дверь и потом захлопывала, как рот, оставляя голос внутри. Старый священник с отвращением повернулся к пастве, воздев чашу, что-то бормоча. Сразу видно, что он думает: на латыни было куда лучше.