Мужики и бабы
Шрифт:
Даже Ефимовна, тоже крупная, как хозяин, старуха с темным усталым лицом, принарядилась в черное платье из плотного крепа с шитьем и мережкой на груди.
И только один Сашка оделся по-простецки – он был без пиджака, в батистовой белой рубашке с откладным воротником и закатанными рукавами.
Он привел с собой Бабосова да Успенского с Марией, явились прямо с бегов.
– А-а, рысаки прикатили! – приветствовал их на пороге Михаил Николаевич. – Ну, кто кого объегорил?
– Вон кто виноват, – кивнул Саша на Успенского. – Знаток конских нравов.
–
– Васька Сноп подвел… Задергал, стервец, жеребца, – оправдывался Успенский. – У меня чутье верное: я еще на разминке видел – Квашнин маховитее.
– Эге… А мы, дураки, верили тебе, – с грустью сказал Саша.
– А вы что, играли скопом? – спросил Михаил Николаевич.
– Меня прошу исключить, – сказал Бабосов. – Я за компанию люблю только пить водку.
Он увидел выбегающую из кухни Анюту и бросился к ней:
– Она мила, скажу меж нами!.. – продекламировал, ловя ее за локоть.
– Коля, не дури! У меня поднос.
Тот выхватил поднос с закусками и поспешно скаламбурил:
– Я хотел под ручку, а мне дали поднос.
Анюта с Машей расцеловались.
– Уж эти лошади… Мы вас ждали, чуть с голоду не померли, – надувая губы, говорила Анюта.
– И все это надо съесть? – спросила Мария, оглядывая полный стол закусок.
Тут и балык осетровый, и окорок, и темная корейка, и селедка-залом толщиною в руку, истекающая жиром красная рыба, и сыры…
– Еще индейка есть и сладкое, – сияла, как утреннее солнышко, улыбкою Анюта.
– И пить будем, и гулять будем, – кривлялся, притопывая вокруг стола, Бабосов.
– Дети, за стол! – басил старик. – Мать, занимай командную высоту!
– Мою команду теперь слушают только чугуны да горшки…
Пили шумно, с тостами да шутками… Засиделись до позднего вечера…
Собрались не столько в честь праздника, сколько по случаю Сашиного поступления на работу. Почти два года проболтался он безработным после окончания педагогического института. В ту начальную пору нэпа, когда он поступал еще в Петроградский педагогический институт, мандатная комиссия, не набравшись силы и опыта, вяло и невпопад опускала железный заслон перед носом таких вот, как он, «протчих элементов»; зато уж в двадцать восьмом году ему, сыну бывшего дворянина, с новым советским дипломом в кармане пришлось не один месяц обивать пороги биржи труда. «Ваша справка на местожительство?» – «Пожалуйста!» И справка и диплом – все честь честью. Раскроют, глянут – пожуют губами, а взгляд ускользающий: «Придется подождать… Ничего не поделаешь – безработица».
«Ах, отец, отец! И зачем тебе надо было усыновлять меня? – досадовал Саша в минуту душевной слабости. – Долго дремала твоя совесть… И не просыпалась бы. Стояло бы теперь у меня в нужной графе – сын крестьянки… Сирота. Совсем другое дело».
Надо сказать, что Ефимовна работала экономкой у Михаила Николаевича… И только в двадцать втором году женился он на ней официально и детей своих усыновил; ввел в наследство, так сказать, хотя никакого наследства уже не было.
Поболтавшись
Старший Скобликов в свои семьдесят годов легко и просто таскал мешки с зерном, пахал, косил и метал стога. Рано ушедший в отставку в чине подполковника, он свыкся с крестьянской работой и не очень переживал потерю старого поместья. «Идешь мимо барского дома, а сердце, поди, кровью обливается?» – спрашивали его мужики. Только отмахивался: «Э-э, милый! Чем меньше углов, тем забота легче… Главное – руки, ноги есть, значит, жить можно».
Но за детей переживал… Анюта после окончания школы сидела дома, и Саша домой приехал… Редкие налеты его на уроки в какую-нибудь школу (ШКМ) или в ликбез отрады не давали. И вдруг вот оно! Стронулось, покатилась и наша поклажа…
И мы поехали. Взяли Сашу на пятые – седьмые классы, историю преподавать. В новую школу второй ступени. Как же тут не радоваться старикам? Как же тут было не загулять?
– Ну, омочим усы в браге! За народное просвещение… – поминутно говаривал старик, поднимая рюмку и чокаясь ею…
Хотя пили они водку и, кроме графина с домашней вишневой наливкой, никакой браги на столе не было, но этот шутливо-торжественный тост вызывал шумное одобрение молодежи:
– Подымем стаканы!
– Содвинем их разом!
– Да здравствует Степановская десятилетка!
И только Ефимовна укоризненно качала головой:
– Пустомеля ты, Миша… Ни браги у тебя, ни усов… Когда ты успел нализаться?
– Ну, хорошо – браги нет… Ладно. А просвещение есть у нас или нет? – вытаращив глаза, спрашивал Бабосов. – Просвещение-то вы не будете отрицать, Мария Ефимовна?
– Перестань дурачиться, – толкал его в бок Успенский.
– Вот видите… Я подымаю вопрос о наших достижениях, а он меня под девятое ребро. Прошу зафиксировать…
– Коля, достижения наши налицо, – сказала Мария. – Те, кто о них спрашивает, значит, сомневается. А всех, которые сомневаются, бьют. Стало быть, ты получил по заслугам.
– Ладно, я колеблюсь. А он за что получил синяк? – указал Бабосов на Сашку. – Он же незыблем, аки гранит.
– Я пострадал за веру, царя и отечество, – обнажая крупные, ровные, как кукурузный початок, зубы, улыбался Саша.
Михаил Николаевич погрозил многозначительно ему пальцем.
– За богохульство дерут уши.
– Так нет же бога… Стало быть, и богохульства нет, – сказал Бабосов.
– А ты почем знаешь? – удивленно спросила Ефимовна.
– Доказываю от противного: говорят, бог есть высший закон… Гармония! Согласие?! Разум вселенной! Нет ни закона, ни гармонии… И разума не вижу. И какой, к чертовой матери, разум в этой подлунной, когда все, точно очумелые, только и норовят друг друга за горло схватить. Если человек сотворен по образу и подобию божьему, то кто же сам творец, когда он равнодушно зрит на это земное душегубство?