Мужики
Шрифт:
Из-за всего этого людям все труднее становилось дотягивать до нового хлеба, а особенно тяжело было коморникам и другой бедноте.
Вся надежда была на то, что с Иванова дня начнутся дожди и на полях все оживет. Для этого даже уплатили ксендзу, чтобы отслужил молебен, но и молебен не помог — засуха продолжалась.
Многим нечего было есть, не утихали жалобы, ссоры и всякие стычки. Люди жили, как в бурлящем котле. И неудивительно, что, когда начался сенокос, все вздохнули свободнее. Батраки разошлись по усадьбам на заработки, а хозяева, глухие ко всяким новостям, с радостью взялись за косы.
Однако
Немцы по-прежнему сидели в Подлесье, но перестали рыть колодцы и возить камень. И как-то кузнец рассказал, что они предъявили помещику иск, а на липецких мужиков подали жалобу, обвиняя их в насилии.
Мужики вволю посмеялись над этим, и на лугах косари во время обеда только об этом и говорили.
Полдень был знойный, раскаленное солнце стояло высоко, небо нависло белесым туманом. Ни малейший ветерок не освежал воздуха, и в поле было жарко, как в огромной страшной печи. Поникли в изнеможении листья, молчали птицы, негустые короткие тени не укрывали от солнца, в духоте остро пахло разогретой скошенной травой, и все кругом — поля, сады, хаты — словно охвачено было белым пламенем, все плавилось в раскаленном воздухе, дрожавшем, как кипяток на медленном огне. Даже река текла ленивее, без плеска, а вода в ней сверкала, как жидкое стекло, и была такая прозрачная, что виден был каждый пескарь, каждый камешек на песчаном дне, каждый рак, копошившийся в светлой тени у берега. Солнечная дремотная тишина обнимала мир, и только мухи жужжали вокруг людей.
Косари обедали на берегу у самой воды, под высокими ольхами. Матеушу обед принесла Настка, а тем, кто отрабатывал долг, — Ганка с Ягустинкой. Женщины сидели на траве и, закрывшись от солнца платками, с интересом слушали разговор.
— Я вам с самого начала твердил, что немцы не нынче-завтра должны будут убраться! — говорил Матеуш, выскребая ложкой дно кастрюли.
— И ксендз это самое говорит, — подтвердила Ганка.
— Будет все так, как захочет помещик, — ворчливо сказал Кобус, растягиваясь на земле под деревом.
— Что же это, немцы не испугались вашего крику и до сих пор не сбежали? — съязвила по обыкновению Ягустинка, но ее перебил кто-то:
— Кузнец говорил вчера, что помещик хочет с нами мириться.
— Одно мне странно: что Михал теперь с мужиками заодно!
— Значит, учуял, что ему это выгодно, — сказала Ягустинка.
— И мельник тоже, говорят, хлопотал перед помещиком за деревню.
— Все теперь за нас горой стоят! Благодетели, сукины сыны! — отозвался Матеуш. — Я вам скажу, почему они на нашей стороне: кузнецу пан посулил хорошую взятку за то, чтобы он его помирил с Липцами, а мельник испугался, как бы немцы не поставили свою ветряную мельницу на горке около креста.
— И пан, видно, мужиков побаивается, коли мира хочет?
— Угадала ты, мать, он-то больше всего нас боится! Сейчас я тебе растолкую, почему…
Матеуш не договорил, увидев, что от деревни во весь дух мчится Витек.
— Хозяйка, идите скорее! — кричал он уже издали.
— Что там? Горит, что ли? — Ганка в испуге вскочила.
— Хозяин чего-то раскричался!
Она побежала стремглав, не понимая,
А случилось вот что: Мацей уже с самого утра сегодня был какой-то странный, беспокойный, он бормотал что-то, все срывался с постели и словно искал чего-то вокруг себя. Поэтому Ганка, уходя в поле, наказала Юзе хорошенько за ним присматривать. Девочка часто подходила к отцу, но до обеда он лежал спокойно и только сейчас вдруг начал громко кричать.
Когда прибежала Ганка, он сидел на краю постели и кричал:
— Куда вы мои сапоги девали? Давайте скорее!
— Сейчас принесут из чулана, сейчас! — успокаивала его перепуганная Ганка: он, казалось, был в полном сознании и грозно вращал глазами.
— Проспал, черт побери! — он широко зевнул. — Белый день на дворе, а вы спите! Вели Кубе борону готовить, сеять поедем!
Они стояли перед ним, не зная, что делать. Вдруг он согнулся и тяжело рухнул на землю.
— Не бойся, Ганусь… В глазах что-то потемнело… Антек в поле? В поле, а? — повторял он, когда его опять уложили в постель.
— В поле… С самой зари… — лепетала Ганка, не решаясь ему противоречить.
Он беспокойно озирался кругом и говорил без умолку, но одно слово разумное, а десяток — ни к селу ни к городу. Опять порывался куда-то идти, хотел одеваться и требовал сапоги. По временам хватался за голову и так страшно стонал, что даже на улице было слышно. Ганка, понимая, что конец близок, распорядилась перенести его в дом и под вечер послала за ксендзом.
Он скоро пришел со святыми дарами, но только соборовал Мацея и сказал:
— Больше ему уже ничего не надо, каждую минуту надо ждать конца.
Вечером всем показалось, что он умирает. Пришло много народу, и Ганка уже сунула ему в руки свечу, но он скоро успокоился и заснул.
На другой день то же самое. Он то узнавал людей и разговаривал, как человек в полном сознании, то целыми часами лежал, как мертвый. При нем неотступно сидела Магда. Ягустинка хотела было его окурить, но он неожиданно проворчал:
— Оставь, искры разлетятся, еще пожар наделаешь!
А когда в полдень прибежал кузнец и все заглядывал в полуоткрытые глаза больного, тот сказал со странной усмешкой:
— Не тужи, Михал… уже теперь скоро… скоро от меня избавитесь…
Отвернулся к стене и больше уже ничего не говорил. Он заметно слабел и все реже приходил в сознание. Около него теперь все время сидели, а больше всех Ягуся, с которой творилось что-то непонятное.
Она вдруг перестала ухаживать за больной матерью, оставив ее всецело на попечении Енджика, и засела у постели мужа.
— Я сама за ним присмотрю, это мое дело! — сказала она Ганке и Магде так твердо, что они не стали с ней спорить, тем более что у каждой из них было много других забот.
И Ягуся уже не выходила из комнаты. Не убегала больше от больного, как прежде. Какой-то смутный страх держал ее на привязи.
Вся деревня была на сенокосе, работа шла без роздыху. С самого рассвета, как только первые зори разгорались на небе, все уходили косить. Ряды мужиков в белых рубахах, как аисты, усеивали луга и, сверкая косами, целый день до вечера неутомимо трудились. Только и слышен был лязг кос о бруски да песни девушек, сгребавших сено.