Мужской день
Шрифт:
ногами девушки. Обхватив ее руками за талию, он приподнял ее ягодицы так, чтобы без труда удовлетворить свою зверскую похоть. Распутный огонь вспыхнул в его глазах, когда взору его предстала совершенная округлость, испещеренная следами жестокого мучения...»
– Ну что, Мягкий, жив еще? – насмешливо спросил Коля.
– Ну что, Коля, опять фотик приготовил? – спросил Мягкий, багровея.
– Что? – неприятно удивился Коля. – Что ты сказал? Какой фотик?
– Такой! – заорал Мягкий и тревожно вскочил.
– Какой? – заорал Коля и тоже тревожно вскочил.
Я
Мягкий был прав. Коля Татушкин мечтал сфотографировать его за каким-то постыдным занятием, смысл которого я начал постепенно понимать (хотя и не до конца) еще после первых встреч с Данаей и ее золотым дождем. Татушкин считал, что Мягкий выложит за компрометирующие его фотографии не жалкие копейки, как за просмотр японок, а сразу рубля три или даже четыре.
Наверное, рано или поздно так оно и случилось. По крайней мере, должно было случиться, потому что Татушкин шел к своей цели с диким упорством, уверенно и неудержимо. Но мне уже не суждено было стать свидетелем этой драмы.
Я ушел домой.
Хорошо идти домой вечером под дождем.
Дождь странно блестит под фонарями, шуршат троллейбусы, в лужах отражаются окна. Ты один. И ты идешь домой.
Было неважно, что именно я понял в этот день (который так мягко перешел в вечер), но именно в этот вечер давешний снег вдруг превратился в дождь. Было сыро, темно, по-зимнему тепло и уютно, и я, слава богу, шел домой.
И с каждым шагом я понимал, насколько же это лучше – идти домой, чем разбираться со всем этим.
Отчасти мне было стыдно. Я оказался не готов к восприятию большой литературы. И большого искусства.
Они меня как-то подавили своей огромной мощью. Но я совершенно не жалел об этом. Жалел я только о нашей дружбе. Ведь неважно, на чем замешена дружба. Важно, что она замешена.
Наша дружба была замешена на чем-то таком, что было важно.
Я помню, как поджидал Колю после школы. Иногда я болтался возле школы еще целый урок. И все для того, чтобы проводить его домой. До подъезда. Я спрашивал его, когда мы поедем на Птичий рынок, чтобы присмотреть зверей для съемки, и про то, как поживает его девчонка... Его будущая модель.
– Скоро! – говорил Татушкин. – Очень скоро. Потерпи. Мы скоро поедем. Мы будем искать.
Часто потом я вспоминал эти счастливые минуты нашей дружбы.
Ведь, в сущности, что такое настоящая дружба? Это счастливые минуты, которые человек хранит потом всю жизнь.
Утром следующего дня у меня было тревожное предчувствие.
На подходе к школьному зданию, горевшему в ночи, как волшебный ковчег, всеми окнами, стояли в утреннем сумраке Татушкин и Мягкий. Они ждали меня.
– Лева! – сказал Мягкий, немного стесняясь и слегка перекосившись от необходимости делать неприятное дело. – Ты это... вчера-то ушел, на фиг, а денег не заплатил. Давай, на фиг, все деньги...
– Какие деньги? – не понял я. – Мы же так не договаривались.
Мягкий несильно ударил меня в лицо, и я сел в сугроб.
Коля начал вытряхивать мои карманы.
– Ты же мне друг... – сказал я.
–
– Что нельзя? – закричал я.
– Не платить! – сказал Коля, и они ушли.
Я поднялся, отряхнул штаны и решил, что сегодня не пойду в школу. Весь день я бродил по переулкам, по которым мы в сентябре гуляли с Колей. Я не боялся новой жизни, которая ждала меня впереди – жизни без друга. Совсем не боялся. Я знал, что у меня будет друг. Когда-нибудь. Обязательно будет.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Писать эту книжку я начал очень давно. Однажды я заболел гриппом, но не сильно. Порывшись в ящике стола, я достал общую тетрадь по предмету «Государство и право», вырвал первые несколько страниц, на которых были записаны конспекты по этому предмету, и начал писать простым карандашом воспоминания о своем старом доме на Пресне и о своем дворе.
В голову закрадывалась осторожная мысль: зачем это я, такой еще в сущности неокрепший ум, а уже пишу воспоминания? Не рано ли?
Я исписал полтетради. Потом начал показывать некоторым друзьям и девушкам. И о чудо! Несмотря на то, что все они признали мою тетрадь невыносимо грустным произведением, всем она очень понравилась.
Уже тогда я понял, что в качестве писателя мне легче будет решить некоторые проблемы с девушками, которые никак не решались. Например, никак в то время не решалась проблема легкого, но интересного разговора, который с девушками необходимо регулярно заводить... Но, впрочем, об этом я расскажу как-нибудь в другой раз.
На самом деле, что делать с тетрадкой, я совершенно не знал. С одной стороны, она была действительно невыносимо грустная (тут друзья и девушки были правы), а с другой – описывала то время, в котором я был безусловно счастлив. Словом, тетрадь я положил в стол, а сам стал больше времени заниматься девушками, что, впрочем, к делу не относится.
Хотя нет, почему же не относится!
Когда я женился на Асе (а произошло это в девятнадцать лет), ее папа подарил нам на свадьбу пишущую машинку. Тогда это был дорогой и чудесный подарок, примерно как сейчас компьютер. Ася немедленно перепечатала мою тетрадь, а я напечатал два или три рассказа о своем дворе, своих друзьях, и о том, как мы делали луки и стрелы в сквере на Трехгорном валу.
«Ну ты что, так и будешь всю жизнь писать про свое драгоценное детство? – спросила как-то Ася. – Пора бы уж про что-то другое написать, не находишь?».
И я начал писать много чего другого.
...А через год умер мой папа, Дориан Михайлович Минаев.
Когда он умер, я был уже взрослым двадцатилетним парнем, даже женатым.
И я вдруг осознал, что очень мало его знал. Я почти никогда не говорил с ним так, как говорят родные взрослые люди – откровенно и обо всем. Я даже о его жизни мало что знал, в основном, по маминым рассказам. И мне стало от этого очень горько. У меня от папы остались только очки, и записная книжка, профсоюзный билет и карточка партвзносов. Он был директором ткацкой фабрики и членом партии.