Музыка и ты. Выпуск 9
Шрифт:
Когда они вместе выступали в концертах, публика от восхищения буквально сходила с ума. Оба импозантные, огромного роста, широкоплечие и в то же время такие разные: Федор Иванович расточает во все стороны улыбки, а Сергей Васильевич — напротив, внешне спокоен, даже холоден к восторженному ликованию толпы. Пианист усаживается за рояль. Зал выжидающе затихает.., и начинается подлинное творческое состязание. «Шаляпин поджигал Рахманинова, а Рахманинов задорил Шаляпина. И эти два великана, увлекая один другого, буквально творили чудеса. Это было уже не пение и не музыка в общепринятом значении — это был какой-то припадок вдохновения двух крупнейших артистов».
В театре Мамонтова Сергей Васильевич проработал всего один сезон. Руководство оркестром, встречи с одаренными людьми, дух поиска, царивший в труппе, благотворно повлияли на моральное самочувствие Рахманинова. Он ощущал, как утраченная было жажда творчества постепенно пробуждалась. Особую роль в этом сыграло также лечение музыканта у Н. В. Даля.
Это был интереснейший человек: врач-невропатолог, экстрасенс, как сказали бы сейчас. Он пятнадцать лет прожил на Востоке, знал секреты йоги, тайны врачевания монахов Тибета.
Собственно, это не было в прямом смысле лечением. Усадив Рахманинова поудобнее в кресле, Даль усыплял его гипнозом и под приятно расслабляющие звуки «Песен без слов» Мендельсона просто разговаривал с ним. Врач внушал композитору, что он одарен, талантлив необычайно, что необходимо поверить в себя, в свои силы и что пора, наконец, браться за перо. Покой, слово и музыка — вот, наверное, самые надежные лекарства.
Сергей Васильевич оставляет Частную оперу. Он уединяется в деревне, подальше от городской суеты и, словно истосковавшись по работе, пишет, пишет. То была счастливейшая пора! Заново, будто молодые деревца после зимней стужи, оживал, возвращался композиторский дар Рахманинова. Вторая фортепианная сюита, Виолончельная соната, романсы, прелюдии — все пишется быстро, на огромном подъеме.
Подлинной вершиной стал знаменитый Второй фортепианный концерт, также созданный в это время. Все три части его пронизаны каким-то особым, неуемным стремлением к жизни. Не случайно и посвящение сочинения Н. В. Далю — благодарность за помощь, умное слово в критический момент, которых Сергей Васильевич не забывал никогда. В этой музыке ощущается новый, неизвестный прежде Рахманинов — уверенный почерк зрелого мастера, словно утверждающего вместе с А. М. Горьким: «Человек — это звучит гордо!».
...Первый аккорд рояля, подобно эху далекого колокола, пронзает напряженную тишину. Звуки фортепиано все ближе, гуще, ослепительно звонче. И из этого грозного набата рождается в оркестре сурово-величавая тема и парит поверх беспокойно бурлящего аккомпанемента солиста.
После страстно зовущей первой части музыкальным воплощением тишины и отдохновения воспринимается середина концерта. Удивительным образом сочетается эта прозрачная пастораль, пастель с картинами северной природы, родины Сергея Васильевича. М. Пришвин так описывал эти места:
«Редко бывает совершенно спокойно бурное Онежское озеро. Но случилось так, что, когда мы ехали, не было ни малейшей зыби... Большие пышные облака гляделись в спокойную чистую воду или ложились фиолетовыми тенями на волнистые темнозеленые берега. Острова словно поднимались над водой и висели в воздухе, как это кажется здесь в очень тихую теплую погоду».
Многое
Это поистине «весенняя» музыка. Однажды А. М. Горький сказал о Рахманинове: «Как хорошо он слышит тишину». Умно и тонко подмечено. Слышит тишину...
Так, после внутренней борьбы и поисков Сергей Васильевич вновь обрел себя. Музыка, написанная в эту пору, стала воплощением победы силы воли и духа артиста. Как известно, настоящий талант — это не только исключительная одаренность к творчеству, большое мастерство. Умение преодолевать трудности — тоже талант. И Рахманинов, закаленный борьбой и невзгодами, уверовав окончательно в свою звезду, шел вперед...
РОЖДЕНИЕ ШЕДЕВРА
Т. ФРАНТОВА
ЛЕНИНГРАДСКАЯ СИМФОНИЯ
В общем, это было не такое уж плохое место: чистое, тихое, немного, правда, душное, хотя форточки для проветривания открывали точно по часам три раза в день. Бывало иногда почти хорошо — особенно в солнечные дни, когда во время экскурсий из соседних комнат доносился гомон детских голосов. Тут, в Государственном центральном музее музыкальной культуры экскурсии бывали довольно часто. Как жаль, что ребят не водили сюда, в отдел рукописей, где всегда было почтительно тихо и грустно. Изредка заглядывал ученый-музыковед, брал с полки какой-нибудь увесистый том и на несколько часов углублялся в него, низко склонившись над столом с лампой. Неслышно переворачивались страницы, скользила по листам бумаги шариковая ручка.
Уединенная лампа и беззвучная ручка были совсем другими, но и они напоминали Ей ту лампу и чернильницу, скрипучее перо, царапавшее бумагу, и Его руку, летавшую по нотным строчкам с необыкновенной скоростью... Ах, как много она знала и помнила, сколько могла рассказать... Но кому? Ее всегда запирали в шкаф и держали в плотной папке на отдельной полке. На папке — надпись: Дмитрий Шостакович. Симфония № 7, для оркестра («Ленинградская»), партитура. Выдавали эту папку редко и по специальному разрешению. Обычно разрешение давал Он, сам композитор.
Такое исключительное положение — на отдельной полке, в закрытом шкафу — кое-кого раздражало.
Чаще всего недовольно кряхтел один, не очень старый клавир:
— И что это с Вами, Милочка, так носятся? Подумаешь, рукопись... В этом отделе мы все такие. Я вот, например, вообще существую в единственном экземпляре. Мою оперу никогда не издавали и почти не исполняли! Что же? Лежу себе на открытой полке и не жалуюсь. Никто меня не охраняет, а все равно ко мне никто не прикасается, не посягает, так сказать...