Музыка в подтаявшем льду
Шрифт:
Впрочем, так ли удивительны эти штриховые противоречия двуликого портрета? Ведь и тогда, когда по ладоням вообще ничего нельзя было бы прочитать по причине их младенческой чистоты, любой астролог, составляя гороскоп новорожденного, немногое смог бы добавить к общеизвестному предупреждению звёзд о том, что под знаком Водолея вырастают одержимые творчеством, витающие в облаках, раздираемые сомнениями индивидуалисты; кстати, не для того ли, чтобы поспеть к концу последней декады Водолея, он раньше срока появился на свет?
Ко
Он зачастую не находил элементарных логических связей между мыслями и предметами, хотя видел их вместе… не мог, сколько ни старался, сложить из бессчётных разнородных деталей, донимавших его, что-то цельное, словно не справлялся с собственной зоркостью. Вероятно такая странность могла стать следствием упомянутой уже душевной ущербности. Однако не унывал, не корил судьбу, ибо не забывал, что недостатки всего лишь продолжают достоинства, что атрофия одних органов чувств нередко усиливает активность других… вот и избыточная острота зрения. И разве тускловатое младенчество огульно обесцвечивает взрослую жизнь?
Да-да, не став потерянным раем, не посылая горячих, столь любезных творчеству импульсов, детство тем не менее одаривало уймой стимулирующих зрительных впечатлений. Казалось даже, что не задумываясь по причине нежного возраста о последствиях, нащёлкал внутренней камерой кучу случайных, сплошь и рядом пустячных кадров, из которых теперь, зарываясь в хаотической фототеке, обречён клеить внешне бессвязную многосерийную ленту, вроде бы учебную для него самого, черновую, но – насущно необходимую.
Раззадоренный визуальными богатствами прошлого, осваивал язык комбинаций, в вариациях монтажа шутил с судьбой, добиваясь эфемерных, но бесценных компенсаций за её оплошности или недобрые умыслы. Вот-вот! Разыгрывал жизнь в вариантах, сопрягал фиктивные биографии… В мучительных диалогах с памятью строился мир фантазии, который был ему дороже реальности. Мир маленький, но – свой. Впрочем, почему маленький? Свой – но большой, огромный.
Это была его галактика.
Отбрасывая ложную скромность, верил, что невзначай высмотрел в детстве и спрятал на чёрный день нечто – пока не понимал что именно спрятал, чего ради «нечто» рвалось из памяти – исключительно ценное для себя, а уж яркость, резкость высмотренных картинок, то одну, то другую из коих нежданно извлекал из хаоса впечатлений и, удивлённый, словно впервые проявил, разглядывал на просвет – как у слайдов на кодаке.
Голую женщину Соснин увидел, когда был совсем маленьким.
Молодая, ширококостная, с мощно развёрнутыми бёдрами, она шла по мелководью на коротковатых крепких ногах, дыша здоровьем, плодородной силой. Её тёмно-русые волосы свисали до плеч, на белом, как сметана, теле выделялись только курчавый треугольник под животом, коричневые кляксы вокруг сосцов и розоватые ягодицы. Ещё выделялась чуть ниже талии малиновая канавка, оставленная тугой резинкой, но канавка быстро теряла яркость, заплывала белизной.
Зрелище не задело, оставило равнодушным.
А много позднее его почему-то принялась навещать пышная, бело-розовая особа, омытая сине-зелёной благодатью заволжских лугов… В тот день эвакуационного лета он с другими малышами-детсадовцами копался в сыроватом песке, собирал ломкие, с изнанкой из перламутра, пресноводные ракушки, и когда воспитательница разделась, повизгивая от холода, сгибаясь в пояснице и шумно загребая воду ладонями, двинулась в разлившуюся, словно озеро, волжскую старицу, лишь покосился: не до того. Однако фотопамять сработала – косой взгляд из-под панамки запечатлел купальщицу на сверхчувствительной плёнке, прихватив прибрежный куст, осколок неба, над пляжиком – травяной начёс; в трепетном кадре гулял ветерок, раскачивались жёлтые цветы на длинных
Со всей резкостью проявилась плёнка на школьной экскурсии в Эрмитаже, перед одним из необъятных полотен Рубенса. Слушая восторженную даму – кончиком указки выводила в воздухе загогулины, растолковывала им, шумным несмышлёнышам, композиционный приём – Соснин неосторожно всмотрелся в блёклые небеса, тёмные жёсткие кружева листвы, распухшую, как у утопленниц, плоть барочных вакханок. Кара не заставила себя ждать; память озадачила Соснина, хотя сперва показалось, всего-то ненароком бросила цветовой вызов зобатым блудницам, манерно резвящимся под исполинскими деревьями на банном пиру, – чистая, прозрачная синева воды и неба, изумрудные, в лимонно-жёлтой опушке, волны травы, телесная белизна… и грязно-зеленоватые, будто пятна тления, тени на бугристых женских формах, порочные серо-сиреневые младенцы с крылышками… да, забытое зрительное впечатление заново залепило глаза, озвучилось – канавка от резинки, увесистые груди с пористыми сосцами, волосы мочалкой, потом – блеск воды, плеск, отфыркивания.
С тех пор – кстати, с тех пор он невзлюбил Рубенса – раз от разу пополнялись и уточнялись подробности купания, кряжистая нимфа всплывала в памяти в моменты вовсе неподходящие. Кого-то обнимал, что-то лепетал, а непрошенная, пышущая грубоватым здоровьем голая гостья тут как тут – в сумраке сознания вспыхивал экранчик, и внимание переключалось, отливало любовное возбуждение; случалось, и в послелюбовной истоме окаянный экранчик ярко загорался на потолке.
В попытках раскрыть тайну навязчивого психического феномена легче-лёгкого пуститься во фрейдистские спекуляции, дескать, случайно увиденное в младенчестве, каверзно давило на подсознание животной мощью, ещё чем-то природно-вечным, пока не подавило восхищение духовной красотой женщины, возвышающейся, как известно, над красотой физической. Со столь же сомнительным успехом можно было б предположить, что видение, периодически посещавшее взрослого Соснина, вовсе не подавляло, напротив, вкусы и идеалы Соснина свидетельствовали об отталкивании докучливого образа, ибо спутницы его в последние годы были стройными, длинноногими, со втянутыми спортивными животами и смугловатой кожей… не трудно также предположить, что сметанная матрона – увы, давно уже рыхлая карга – заявлялась надо-не-надо не для того, чтобы досадить, оскорбить интимное чувство и прочее, прочее, но с целью потрафить: разве её визиты не убеждали в эстетических достоинствах очередной возлюбленной?
– Дети, пошевеливайтесь, скоро полдник, – заторопилась воспитательница, натянула полосатый сарафан на мокрое тело, тут же прилипший ко всем округлостям; держась за ивовый куст, отмывала от песка ноги.
Так-то, дети поплелись гуськом по извилистой тропинке, маленький Соснин, зажав в кулачке перламутровую добычу, тут же забыл увиденное. Однако… да, стоит повторить: картинка, спустя годы, безотносительно к так и не раскрытой цели видения, своевольно вспыхивала во тьме, почему-то с любой новой вспышкой делалась ярче, ярче, пока не превратилась в лубок, стала цветовым наваждением… Трава нестерпимо зазеленела, жёлтые цветы буйно пошли в рост, когда налетал ветерок, чудилось, что это не цветы вовсе, а огромное облако бабочек-капустниц, которые, не решаясь сесть, машут крыльями.
Да, где-то в нём самом прятался обширный запасник визуальных образов, их помогали извлекать другие органы чувств; даже запахи служили прелюдией к волнующему обновлению того ли, иного зрительного переживания.
Взять хотя бы взрывоопасные испарения керосиновой лавки, куда Соснина посылали с бидончиком… До сих пор, случайно глотнув сладковатый дух, он вперяется восторженным взором в черпаки, склянки с оранжевой мастикой, стопы широких белых фитилей для керогазов, следит за тусклым блеском воронки…